и возвышенности того, кто манифестирует себя — целая сравнительная игра Я, мира и Бога по отношению к бытию и индивидуальному, представлению и личности, задающая классическую и романтическую формы иронии. Но даже в первичном процессе голос с высоты освобождает собственно иронические ценности; он удаляется за собственное возвышенное единство, утилизирует равно-голосие собственного тона и аналогию своих объектов. Короче, он имеет в своем распоряжении отношения языка еще до того, как обретает соответствующий принцип организации. Например, имеется изначальная форма платонической иронии, восстанавливающая высоту, освобождающая ее от глубины, подавляющая и обрывающая сатиру и сатирика, вкладывающая всю свою "иронию" в вопрос: а нет ли, часом, Идеи грязи, отбросов и экскрементов? Тем не менее то, что заставляет иронию умолкнуть, — это не возврат сатирических ценностей в виде восхождения из бездонных глубин. Кроме того, ничто не поднимается иначе, как на поверхность — отчего поверхность по-прежнему необходима. Мы считаем, что когда высота делает возможным полагание поверхности вместе с соответствующим освобождением сексуальных влечений — происходит что-то такое, что способно одолеть иронию на ее собственной территории — то есть на территории равноголосия, возвышенного и аналогии. Как если бы возвышенного было в излишке, равноголосие преувеличивалось, а аналогия была бы избыточна настолько, что вместо добавления чего-то нового к сопоставляемым вещам, она вызывала их полное совпадение. Равноголосие такого рода, что после него уже не может быть никакого равноголосия, — вот смысл выражения существует также и сексуальность. Это все равно, что повторять за героями Достоевского: изволите ли видеть, милостивый государь, тут еще дело в том, что… и опять же, дело в том, что… Но с сексуальностью мы доходим до такого опять, на котором кончается всякое "опять"; мы достигаем равноголосия, которое делает череду равноголосий или продолжение дальнейших аналогий невозможными. Вот почему, когда сексуальность развертывается по физической поверхности, она заставляет нас при этом переходить от голоса к речи и собирать все слова в эзотерическое целое и в сексуальную серию, которая этими словами не будет
обозначена, манифестирована или сигнифицирована, но которая будет строго ко-экстенсивна и ко-субстанцио-нальна с ними. Это то, что слова представляют; все формативные элементы языка, которые существуют только в отношении (или в реакции) друг с другом — образуют тотальность с точки зрения этой имманентной истории, которой они тождественны. Следовательно, существует избыточное равноголосие с точки зрения голоса и по отношению к голосу: равноголосие, которое завершает равноголосие и подготавливает язык для чего-то еще. Это нечто исходит от иной, десексуализо-ванной и метафизической поверхности, когда мы окончательно переходим от речи к глаголу или когда мы образуем уникальный глагол в чистом инфинитиве — вместе с составленными словами. Это нечто является откровением единоголосого, явлением Единоголосия — то есть Событием, которое присоединяет единоголосие бытия к языку.
Единоголосие смысла застает язык в его завершенной системе как тотальное выражающее уникального выраженного — события. Ценности юмора отличаются от ценностей иронии: юмор — это искусство поверхностей и сложной связи между двумя поверхностями. Начиная с избыточного равноголосия, юмор выстраивает свое единоголосие. Начиная с собственно сексуального равноголосия, которое завершает всю равноголосость, юмор высвобождает десексуализованное Единоголосие — единоголосие Бытия и языка — всю вторичную организацию в одном слове5. Тут нужно вообразить кого-то,
___________
5 Здесь мы не можем согласиться с тезисом Лакана, по крайней мере так, как мы поняли его из изложения Лаплан-ша и Леклера в "L'lnconscient", (Temps modem, Juliet 1961, pp.111 sq.). Согласно этому тезису первичный порядок языка должен определяться бесконечным скольжением означающего по означаемому, и каждое слово тогда обладало бы единственным смыслом и соотносилось бы с другими словами посредством серии эквивалентов, которые этот единственный смысл задавал для слова. Наоборот, если только слово обретает несколько смыслов, организованных по закону метафоры, оно явно стабилизируется. В то же время, язык оставляет первый процесс и закладывает основу второго. Значит, единоголосие определяет первый, а равноголосие — возможность второго процесса (р. 112). Но единоголосие рассматривается здесь как единоголосие слова, а не как единоголосие Бытия, которое высказывается обо всех вещах в одном и том же смысле — но не е языке, который говорит это. Именно мысль о том, что единоголосое является словом, и угрожающая выводом, что такого слова не существует — сама нестабильна и остается только "фикцией". Напротив, нам кажется, что равноголосие точно характеризует голос в первом процессе; и если есть сущностная связь между сексуальностью и равноголосием, то она приобретает форму границы для равноголосого и для тотализации — границы, которая делает единоголосое возможным — как подлинную характеристику бессознательной вторичной организации.
на одну треть был бы Стоиком, на одну треть Дзеном и на на одну треть — Кэрролом: с одной стороны, он мастурбирует, чрезмерно жестикулируя, с другой — он пишет на песке магические слова чистого события, открытого единоголосию: "Разум — Я полагаю — это Сущность — Ent — Абстракт — то есть-Катастрофа- которую мы — так сказать — Я имел ввиду — ". Итак, он заставляет энергию сексуальности перейти в чистое асексуальное, не прекращая, однако, спрашивать: "Что такое маленькая девочка?" — даже если этот вопрос должен быть заменен произведением искусства, которое еще надо создать и которое только и дало бы ответ. Возьмем, например, Блума на побережье… Несомненно, равно-голосие, аналогия и возвышенное будут вновь заявлять свои права на третичный порядок в денотациях, сигнифи-кациях и манифестациях повседневного языка, подчиненного правилам здравого и общезначимого смыслов. Когда же мы обращаемся к бесконечному переплетению, которое зада±т логику смысла, то начинает казаться, что этот итоговый порядок вновь переоткрывает голос высоты первичного процесса, а еще, что вторичная организация на поверхности возвращает что-то из самых глубочайших шумов, глыб и стихий в Единоголосие смысла — краткий миг для поэмы без героя. Что же еще может произведение искусства, кроме как снова следовать пути, ведущему от шума к голосу, от голоса к речи, от речи к глаголу, конструируя эту Music fur ein Haus, чтобы всегда возвращать независимость звукам и запечатлевать молнию едино голосия. Конечно, такое событие быстро обрастает повседневной банальностью или, наоборот, страданиями безумия.
Приложения Симулякр и античная философия
I. — Платон и симулякр
Что имеется в виду, когда речь заходит о "низвержении платонизма"? А ведь именно в этом Ницше видел задачу собственной философии и вообще философии будущего. Скорее всего, под "низвержением платонизма" подразумевается упразднение как мира сущностей, так и мира явлений. Надо сказать, подобный замысел не принадлежит собственно Ницше. Двойное низложение — низложение сущности и явления — восходит к Гегелю, а точнее, даже к Канту. Однако сомнительно, чтобы Ницше вмел в виду то же самое [что и названные философы]. Более того, в такой формулировке низвержение понимается слишком абстрактно; она оставляет в тени мотивации платонизма. Напротив, низвержение платонизма как раз и должно пролить свет на эти мотивации. Нужно "уловить"* их так же, как Платон ловит софиста.
Вообще говоря, мотивацию, лежащую в основе теории идей, следует искать в волевом стремлении выделять и отбирать. Это вопрос "проведения различий" между самой "вещью" и ее образами, между оригиналом и копией, моделью и симулякром. Но одно ли и то же имеется в виду, когда мы говорим об этих видах различий?