Я проигнорировал его вопросы.
— Вот послушайте, мистер Коулфман, — сказал я, щелкнул воспроизводителем, и из динамика послышался голос Келлермана.
— Привет, Грегор.
Коулфман был потрясен. Я в своих интересах использовал заранее подготовленную паузу в записи, чтобы спросить, узнает ли он голос. Коулфман кивнул, губы его побелели. Я видел, что он боится, не верит, и понадеялся, что мой план не будет иметь далеко идущих последствий.
— Грегор, одним из того, чему я искренне пытался научить тебя — а ты был самым внимательным моим учеником — было то, что ты всегда должен оставаться гибким. Методы постоянно меняются, хотя Великое Искусство остается неизменным. Но ты не последовал моему совету.
До Коулфмана постепенно начало доходить, что мы сделали, и лицо его стало ужасающе бледным.
— Грегор, фортепиано — устаревший инструмент. Но есть более новый, более великий инструмент, доступный тебе. Почему ты отрицаешь его значение? Новый замечательный синтезатор может делать все то, на что способно фортепиано — и гораздо больше. Это гигантский шаг вперед...
— Ладно, — сказал Коулфман, глаза его странно блестели. — Выключите эту машинку.
Я протянул руку и ткнул кнопку, выключая воспроизведение.
— Вы очень умны, — сказал мне Коулфман. — Насколько я понял, вы использовали свой синтезатор, чтобы подготовить для меня эту маленькую речь.
Я кивнул.
— Ну, вы добились успеха... глупым, театральным способом, — продолжил он после паузы и помотал головой. — Но я... я был еще глупее вас. Я упрямо сопротивлялся, когда должен был объединить с вами свои усилия. Вместо того чтобы тупо ненавидеть вас, я первым должен был научиться творить музыку новым, еще непроверенным инструментом.
Такова была мера его величия! Он был способен честно и смиренно признаться, что допустил ошибку, и повторно начать свою карьеру.
— Учиться никогда не поздно, — сказал я. — Мы могли бы учить вас.
Коулфман на секунду глянул на меня, и я почувствовал, как по спине пробежала дрожь. Но мой восторг не ведал границ. Я выиграл большое сражение за музыку, причем выиграл его со смехотворной непринужденностью.
Он ушел и целый месяц старался овладеть синтезатором. Я дал ему своих лучших техников, которых прочил когда-нибудь на свое место, когда настанет пора уходить на покой. А тем временем закончил своего Бетховена, и эта работа принесла мне приятный успех. И только потом я вернулся к Макоули и его схеме.
И снова обстоятельства решили не позволить мне разобраться и понять, какую серьезную угрозу несет эта схема. Мне удалось понять, что ее можно усовершенствовать, чтобы в музыкальных интерпретациях полностью устранить человека. Но в тот период я надолго забросил работу в лаборатории и не придерживался старой, еще со студенческих времен, привычки изучать любые схемы и мысленно так и сяк вертеть их в голове, стараясь понять, как еще лучше можно их использовать.
Пока я исследовал эту схему, меня не покидала одна тревожная мысль. Ведь если любой желающий может создавать музыкальные интерпретации и мастерство больше не будет иметь значения, то я и сам могу остаться без работы. Я как раз думал об этом, когда ко мне вперся Коулфман со своими записями. Он выглядел на целых двадцать лет моложе. Лицо его больше не было измученным и отчаянным, а в глазах сияло торжество.
— Может, я повторяюсь, — сказал он, кладя записи мне на стол, — но я был круглым дураком. Я впустую потратил жизнь. Вместо того, чтобы бренчать на глупом, устаревшем инструменте, я мог бы создавать новую музыку при помощи этой машины. Вот взгляните. Я начал с Шопена. Поставьте это.
Я сунул запись в синтезатор, и в комнате зазвучала Фантазия фа-минор. Я тысячу раз слышал эту величественную барабанную дробь, но никогда она не имела такого потрясающего подтекста.
— Эта машина — самый благородный инструмент, на котором я когда-либо играл, — сказал Коулфман.
Я просмотрел граф, который он составил своим экономным, раздражающим почерком. Ультразвуки были просто невероятны! Всего лишь за несколько недель Коулфман справился со всеми тонкостями, на овладение которыми у меня ушло пятнадцать лет. Он понял, что можно сделать при помощи ультразвуков — вне диапазона слышимости человеческого уха, но не вне восприятия. Он обнаружил, как можно расширить горизонты музыки до тех пределов, о которых и не мыслили композиторы эпохи до синтезаторов со своими несовершенными инструментами и дефектным знанием теории звуков.
Шопен почти что заставил меня плакать. Фактически, это была не та партитура, которую написал Шопен и которую я слышал множество раз. Это были, скорее, неуслышанные примечания к ней, поразительно воспроизведенные синтезатором при помощи ультразвуков. Старик выбирал ультразвуки с умением мастера... нет, рукой гения!