Я смотрел на Коулфмана, стоящего посреди комнаты, стоящего гордо, в то время как фортепиано ткало великолепный гобелен звуков.
Потом он дал мне другую запись, и я поставил ее. Это был Бах, Токката и Фуга де минор. И от звучания супероргана вместе с повышенными суперультразвуками дыхание мое почти что прервалось. А Коулфман стоял, очарованный гений.
Я смотрел на него и не узнавал в нем того замызганного старика, который попытался разрушить синтезатор всего лишь несколько недель назад.
Когда закончился Бах, я снова подумал о схеме Макоули и о целом улье технических специалистов, стремящихся усовершенствовать синтезатор, чтобы устранить в нем последний несовершенный элемент: человека. И тут я очнулся.
Первым делом мне нужно было не дать завершиться работе Макоули до смерти Коулфмана, которая была уже не за горами. Я принял это решение из чистой доброты. Коулфман после стольких лет был теперь на самой вершине триумфа. Если бы я позволил ему узнать, что каким бы грандиозным ни был его успех, новая схема может запросто сделать все лучше, то он бы не пережил этого удара.
Он передал мне третью запись. Это был Реквием Моцарта, и я поразился вдохновенным блеском, с каким ему удалось справиться с труднейшей техникой синтезирования человеческих голосов. Однако со схемой Макоули машина могла справиться с такими деталями еще лучше.
И пока лилась возвышенная музыка Моцарта, я достал чертежи схемы, которые передал мне Макоули, и мрачно уставился на них. И в тот момент я принял свое окончательное решение. Я буду делать вид, что изучаю их, пока не умрет Коулфман, счастливый и в озарении славы. А затем я открою эту смеху миру, сделав бессмысленным собственное будущее, и уйду во мрак неизвестности хотя бы с мыслью о том, что Коулфман умер счастливым.
Это была чистая доброта, джентльмены. В этом не было ничего злонамеренного или реакционного. Я не собирался останавливать прогресс кибернетики, по крайней мере, не в этом пункте.
Нет. Но я не стану делать свое последнее, сокрушительное открытие, пока сам окончательно не пойму, что сделал Макоули. Возможно, он и сам не понял этого, но я-то прекрасно разбираюсь в таких вещах. Мысленно я добавил проводок здесь, парочку там, изменил контакты, и мне вдруг открылась истина во всей своей полноте.
Макоули уверял меня, что синтезатору с новой схемой не нужен будет человек для создания интерпретаций музыки на любой эстетический вкус. До сих пор синтезатор мог подражать любому звуку из существующих или даже никогда не существовавших в природе. Но мы должны были управлять громкостью, тембром и всеми другими факторами, из которых и слагаются музыкальные интерпретации. С новшеством Макоули синтезатор мог сам регулировать все эти факторы.
А также, как я наконец понял, мог создавать свою собственную музыку, создавать с нуля и без помощи человека. Теперь не только дирижер и исполнители, но и композиторы становились ненужными, устаревшими. Синтезатор мог действовать сам, без человеческой помощи. А ведь искусство придает жизни людей достоинство, цель и направление в жизни.
Тогда я порвал схему Макоули и швырнул тяжелое пресс-папье на сам синтезатор, оборвав на середине Моцарта, измененного и улучшенного гением Коулфмана. Это объяснялось тем, что я был напуган.
Я знаю, что Макоули восстановил свою схему, и я не остановил колеса науки. Я вообще чувствую себя совершенно беспомощным. Но прежде, чем вы назовете меня реакционером и посадите в тюрьму, подумайте вот над чем.
Искусство — главная определяющая функция разумных существ. Значит, когда создается машина, способная к сочинению оригинальной музыки, способная на акт творения, то создается разумное существо. И это существо неизменно будет сильнее и умнее нас. Мы сами синтезировали своего преемника.
Джентльмены, мы все стали ненужными. Мы все устарели.
The Macauley circuit, (Fantastic Universe, 1956 № 8).
ОДИНОКАЯ
Дженнес очень аккуратно вывел двухместный катер из шлюза «Хогсмита», пока Норб Кендон расхаживал по крошечной кабине, глядя на красную точку, в которую превратилось Солнце.
— Так странно видеть его таким, Харл, — кивнул Норб на маленькую, колючую, как иголка, точку. — Я чувствую себя, как дитя в мире, где все принадлежит взрослым.
Дженнес молчал, пока катер не очутился на свободе, затем повернулся к нему.
— Ну и что, даже если это Земля? — спросил он. — Вы станете сентиментальничать со здешними дикарями? Впрочем, как хотите, Норб, верно?