Водитель, переминаясь с ноги на ногу, тут же уронил глаза в землю, не в силах выдержать устремлённый на него властный, пронизывающий взор, и попытался объяснить:
– Так нет же отсюда в город другой дороги…
Но Иван Саныч не слушал его. Как всегда, воодушевлённый тем, что никто не может вынести его твёрдого, повелительного взгляда, внушающего людишкам страх, приводящего их в замешательство, повергающего их в прах («Значит, есть в нём что-то такое… этакое… особенное», – пронеслось у него в голове мимоходом), он приосанился, гордо вскинул голову и со своей неизмеримой высоты бросил стоявшему перед ним сконфуженному, подавленному, потупившемуся человечку:
– Вот чем должен заниматься из-за твоей глупости такой человек, как я. Болван, раззява, остолоп! Все вы такие – бездари, верхогляды, пустомели. Задним умом крепки. Доведёте скоро страну до ручки… Ну ничего, – прибавил он со зловещей интонацией, – приедем в город, я поговорю с тобой по-другому. Век меня помнить будешь!
И, чтобы поставить в завершение своей короткой, но внушительной речи жирную точку, подкрепить эффектные слова не менее эффектным действием, Иван Саныч вдруг весь раздулся, как пивной бурдюк, набрал в лёгкие побольше воздуха, издал горлом глухой рычащий звук и, упёршись в преграждавшую ему путь сосну обеими руками, навалился на неё всем своим объёмистым, грузным телом.
Но явно не рассчитал своих сил. Его левая нога, обутая в мягкую дорогую туфлю из крокодиловой кожи, в самый напряжённый и решительный миг, когда ему казалось, что неподдающийся ствол вот-вот уступит его бурному напору и стронется с места, вдруг предательски скользнула по ещё не совсем просохшей после недавнего дождя земле и поехала назад, и он, не удержавшись, повалился набок и ткнулся лицом в усыпанную сосновыми иглами влажную дорожную пыль.
Водитель бросился ему на помощь, но Иван Саныч отпихнул его руку и, выплёвывая изо рта песок и смахивая с лица приставшие к нему иголки, разразился яростным, истерическим словоизвержением, обильно уснащённым колоритной ненормативной лексикой, которой именитый учёный в некоторых случаях своей многотрудной жизни отдавал решительное предпочтение:
– От твою же ж мать! Твою сраную, грёбаную мать… В хвост и в гриву… И ты, поганец, ещё тянешь мне свою вонючую клешню, после всего того, что ты натворил… Выродок, тупица, дегенерат! Завёз в какую-то глухомань, из которой теперь и не выберешься…
Шеф вдруг оборвал себя и на мгновение смолк, будто внезапно осенённый неожиданной и страшной догадкой. Его глаза расширились и блеснули безумным огнём, лицо перекосилось и залилось густой пунцовой краской. Он вскочил на ноги, метнулся к шофёру и, схватив его за грудки и брызгая ему в лицо слюной, заорал как одурелый:
– Кто приказал тебе сделать это?! Кто подкупил тебя? На кого работаешь, падла? Отвечай, гадина! Отвечай, предатель!..
Захлебнувшись от бешенства, он уже не в состоянии был вымолвить ни слова и просто тряс безгласного, онемевшего водилу из стороны в сторону, так, что у того голова моталась, как у куклы. Растерянный, сбитый с толку водитель и не думал сопротивляться, отдавшись на волю разъярённого начальника и лишь тараща на него изумлённые и испуганные глаза.
Наконец, видимо устав тормошить безвольное шофёрское тело, Иван Саныч отшвырнул его и, уже ни к кому конкретно не обращаясь, завопил в расстилавшуюся перед ним лесную тьму:
– Уроды, свиньи, недоноски! Что, думаете, взяли меня? Заманили в западню? Обложили, как зверя?.. А вот хрен вам, твари! Чёрта лысого! – взвизгнул он не своим голосом, трясясь от возбуждения и ярости. – Вы ещё плохо меня знаете! Вы даже не представляете, с кем вы связались, на кого руку подняли. Что я могу с вами сделать. Я ж вас сгною, законопачу… куда ворон костей не заносил… Вспомните меня, мрази! Все! Все до одного… Кровавыми слезами умоетесь, в ногах у меня валяться будете…
Голос шефа вдруг резко прервался. Он вытянул шею и пристально всмотрелся в объятые мраком лесные кущи, лишь слегка тронутые косым отсветом фар.
Там, чуть поодаль от дороги, за частым переплетением ветвей и кустов, он разглядел человеческий силуэт. Огромный, неподвижный, застылый, словно изваяние. Он почти сливался с окружавшей его тьмой, терялся за плотной завесой густой листвы, его почти невозможно было различить. Пожалуй, можно было принять его за необычайно толстый, раздавшийся в ширину ствол дерева…
Если бы не глаза. Большие, немного суженные, мерцавшие красноватым притушенным огнём. Они внимательно, не отрываясь и не мигая, наблюдали за застрявшими на лесной дороге людьми, тщетно пытавшимися сдвинуть преградившее им путь дерево, а затем ни с того ни с сего начавшими выяснять отношения.