— Правильно — это очень полезно для растущего организма.
Малик поднялся, закинул автомат на плечо и выбрался из пещеры еще до того, как стали передавать очередной выпуск новостей. Сообщения из Истабана шли в самом начале выпусков, если, конечно, не случалось ничего сенсационного в Федеральных округах, в Центре или в мире, будь то пожары, убийства политических лидеров, землетрясения, захват заложников или массовые беспорядки. На сей раз в мире было спокойно.
Алазаев немного приглушил звук. На экране мелькали знакомые места. Он смотрел на них с ностальгией и завистью, потому что доступ туда для него был закрыт. Это чувство сродни тому, что появлялось у простых советских граждан, когда они смотрели передачу «Клуб кинопутешественников». Такие «путешественники» знали историю дальних стран даже лучше, чем люди, их населяющие, вот только видели они эти места лишь на экранах телевизоров и никогда там не оказывались.
Пало Эгенбекское укрепление. Истребленные и рассеянные отряды боевиков группками по пять-десять человек пытаются уйти за границу. Остался лишь один крупный отряд, но он зажат в горах, как в бутылке с узким горлышком, через которое боевики, неся ощутимые потери, периодически пробуют выскользнуть. На все эти попытки федеральные войска отвечают усилением обстрелов и бомбежек. Они расчертили предположительное место дислокации отряда на квадраты и методично обрабатывают их всеми видами оружия, дозволенными международной конвенцией. А может, применяют и недозволенные. Поди проверь. Международных наблюдателей среди них, кажется, нет, а информация дается дозированной. Потом несколько экспертов бурно обсуждали вопрос: началась ли в Истабане партизанская война или по-прежнему продолжается вооруженное противостояние, будто это было так важно, что от правильного ответа ситуация в республике сразу же изменится. Наконец болтовня закончилась. Весь экран заполонила верхняя часть тела ведущего, потом его заключенное в рамку изображение отъехало в правую сторону, а в левой возникла другая такая же рамка. В ней томился репортер, сжимавший в руках микрофон. Ждал он, видимо, долго. Нос его покраснел скорее от холода, чем от выпитых для бодрости и сугрева горячительных напитков. Репортер стал что-то говорить, часто сбиваясь, — вероятно, не из-за того, что нервничал, а просто устал и замерз — челюсти плохо двигались, а под глазами отчетливо стали видны синяки, точно его не так давно поколотили. Изо рта репортера вырывались клубы дыма, прямо как у огнедышащего дракона.
Алазаев насторожился, сделал звук чуть громче, но не таким сильным, чтобы не разбудить спящих. Смысл слов ускользал от него. Он, видимо, пропустил ключевую фразу, после которой смотри, не смотри — все равно ничего не поймешь. Он все никак не мог сосредоточиться, впрочем, сейчас это было не самым главным.
Репортер был довольно известен. Алазаев, следивший за новостями в Центре еще до того, как началась так называемая контртеррористическая операция в Истабане, видел его сюжеты из Государственной Думы, Совета Федерации, Белого дома и Кремля.
Он ощутил какое-то странное чувство. Словно по его телу пробежала слабая волна тока, срывая со своих мест все внутренние органы и, как кровь, обтекая ребра, сердце, легкие, накатываясь на мозг. Рано. В России так не казнят, а если он окажется в Америке, то вряд ли совершит преступление, после которого его посадят на электрический стул.
Рука Алазаева коснулась пульта управления видеомагнитофоном. Там была уже какая-то кассета. Когда он нажал на кнопку записи, магнитофон откликнулся вначале серией пощелкиваний, а потом довольным урчанием, точно кот, полакомившийся сметаной. Алазаев записал все прямое включение и выключил магнитофон только тогда, когда пошел новый сюжет и стало ясно, что сегодня этот репортер в кадре больше не появится, а тема Истабана исчерпана.
Алазаев тупо смотрел в экран телевизора, пробуя ответить на вопрос: зачем он записал этот репортаж. Хорошо будет, если при этом он не стер кусок какого-нибудь фильма, из тех, что нравились Малику. Пацан таскал в своем рюкзаке несколько кассет, боясь с ними расстаться, точно они были своеобразным талисманом. Чтобы фильмы занимали поменьше места, он переписал их на самые длинные кассеты, которые сумел раздобыть. Четырехчасовки. На каждую влезало два фильма, а значит, он сумел вдвое сократить свою ношу.
Алазаев прокрутил кассету назад, дотронулся до кнопки воспроизведения, немного не рассчитал — на экране появилось какое-то заокеанское мордобитие, но оно тут же исчезло, так что Алазаев не успел даже расстроиться. Запись начиналась с полуслова. Понять, о чем идет речь, можно было секунды с десятой-пятнадцатой. Алазаев нажал на паузу. Изображение застыло. Экран на уровне шеи репортера прорезала вздрагивающая полоса, отделив голову от туловища. В каком-то из фильмов так можно было увидеть свою судьбу. Или почти так.
Магнитофон начал раздраженно жужжать, совсем как насекомое, которое отогнали от переполненного нектаром цветка. Оно ждет команду продолжить трапезу.
Алазаев озабоченно почесал бороду. Он отрастил ее вовсе не из-за того, что был приверженцем ваххабизма. Напротив. Всевозможные религиозные отклонения он терпеть не мог и к ваххабизму относился настороженно. Просто с бородой было зимой теплее, времени на уход за ней требовалось немного, иногда подровнять ножницами, расчесать, но без этого тоже можно обойтись, а вот бриться каждый день — куда хлопотнее.
Генератор мерно гудел. К этому звуку все уже привыкли и не замечали его. Он стал фоном. Но говорить приходилось чуть громче, чем обычно. Зато, если выйти на свежий воздух и немного отойти от убежища, на тебя наваливалась такая тишина, что барабанные перепонки начинали вибрировать, как после очень легкой контузии.
В убежище скопилась полумгла, потому что растрачивать энергию на электрическое освещение боевики не хотели, пользовались керосиновыми лампами или фитильными фонарями. Но их было явно недостаточно, чтобы совсем прогнать темноту.
Алазаев нашел глазами Рамазана. Тот только что выбрался из-под одеяла, сел на матрац, подогнув по-турецки ноги, выпрямил спину и остался в этой позе, немного покачиваясь вперед-назад, как болванчик после легкого прикосновения. Алазаев не видел, открыты ли его глаза. Может, он все еще продолжал спать. Но в эту секунду магнитофон опять разразился серией щелчков. Он отпустил пленку, совсем как собака, которая еще секунду назад ухватила брошенную ей палку, но теперь потеряла к ней интерес. Экран стал черным. Рамазан вздрогнул от этого звука, повернул голову к телевизору, но уставился не на экран, быстро смекнув, что там все равно не появится ничего интересного, а на Алазаева. Они смотрели друг на друга с таким же выражением в глазах, какое, наверное, бывает у двух лунатиков, повстречавшихся посреди ночи на крыше дома.
— Подойди ко мне, — сказал Алазаев.
Рамазан был не от мира сего. Его вечно блуждающий взгляд никак не мог сосредоточиться на одной точке, и когда кто-нибудь с ним разговаривал, то не мог избавиться от мысли, что Рамазан беседует с кем-то другим, а тебя вовсе не замечает, смотрит то ли в сторону, то ли вовсе в пустоту. Что он там видел? В советское время он несколько лет провел в психиатрической больнице, но вел себя там тихо и смирно, считался среди самых перспективных больных, которые когда-нибудь могут излечиться. В конце концов его выпустили на свободу, обязав раз в месяц приходить в больницу на обследование. Впрочем, когда пришли перемены, следить за ним перестали, как и за другими больными. Они разбежались кто куда и, к настоящему моменту, скорее всего уже повымирали. Изредка речь Рамазана становилась несвязной, слова не собирались в предложения, он заикался, а потом и вовсе замолкал, погружаясь в собственный мир, и тогда из него нельзя было вытянуть ни единого слова — жги его огнем или ставь к стенке. Но порой взгляд его прояснялся, тело напрягалось и, всматриваясь куда-то впереди себя, а там обычно ничего не было, кроме стены убежища, Рамазан изрекал фразы типа: «Миром правит зло. Не ходите на перевал». Потом он поникал, вновь превращался в умалишенного, без которого не обходится ни одно селение. Алазаев подумывал приставить к нему человека, чтобы тот записывал все слова, произнесенные Рамазаном. Вдруг тот скажет что-то важное… Во время жестокого боя, когда воздух был насыщен пулями, точно пчелами на пасеке, Рамазан мог встать в полный рост, запрыгать, затанцевать или спеть песню странно, что до сих пор ни одна пуля в него не попала, словно он успевал от них увернуться. Кто-то им восхищался. Но в других случаях, когда обстрел был не столь жарким, Рамазан мог лежать, втиснувшись в землю, и не шевелиться, как мертвый, точно хотел обмануть пули и осколки, чтобы они поверили в то, что он уже мертв, и перестали обращать на него внимание.