Хумберт открывает (преимущественно в последних главах книги), что он почти сразу сориентировался в этой невыносимой ситуации (говорю в психологическом плане) и упорно игнорировал этот факт, поскольку так ему было удобнее. Был он вообще большой свиньей и, как подобает современному герою, понимал это и вовсе не жалел для себя эпитетов даже более крепких. Некоторые сцены делают его просто омерзительным: например, когда он в первую общую ночь планировал усыпить Лолиту какими-то таблетками, чтобы иметь возможность успокоить свое желание, не оскверняя невинной души (передаю мысли Хумберта). Эта забота о душе, до ужаса фарисейская, не принесла успеха, потому что средство не подействовало, а душа оказалась не невинной. Есть там и еще более отвратительные историйки. Говорю о них потому, что выше употребил такие высокие слова, как "трагизм", "трагичность", а реалии, если присмотреться, именно таковы, как в приведенном примере, особенно в первой части книги. Если бы чтение прервать после первых ста страниц (а вначале все это меня немало раздражало, особенно некоторые моменты предыстории извращенности героя, которые даны в манере, подобной той, что Сартр использовал в "Стене"), то осталось бы — как и после "Стены" — неприятное чувство в душе, и только. Но потом мы видим любовь, и хотя в ее присутствии мы отдаем себе отчет довольно поздно, как в сам Хумберт не сразу осознает это, мы, по мере суммирования его все так же последовательных поступков, удивительным образом отдаляемся от убеждения в омерзительности этого человека, ибо сколько в нем отчаяния! Я задумываюсь даже, не отчаяние ли является основным мотивом целого? Это продолжение состояния, не способного продолжаться, этот переход от одной невыносимой ситуации к другой, еще более мучительной, это падение от унижения к унижению — все это вызывает в памяти атмосферу определенных страниц Достоевского, вынести которые почти невозможно — так они угнетают!
Стоит, наверное, сказать несколько слов о "теории" Хумберта на тему "демонической", искушающей к греху природы некоторого типа девочек-подростков, этих нимфеток, которых он умел распознавать совершенно безошибочно, как он многократно уверяет в своей исповеди. Теорию эту я считаю плодом его девиации, пробой вторичной рационализации и объективизации своего отклонения от нормы, проекцией всего этого во внутренний мир своих эмоций. Видно, легче ему было согласиться со своей натурой, если хоть часть ответственности за свои поступки он мог перенести с себя на "ангельских суккубов". Не хочу делать вид, будто никакой вообще проблемы, кроме психиатрической, здесь нет, ибо роль незрелости, ее привлекательной силы может стать (и не только в эротической сфере) фактором первостепенной важности для художника, вплоть до полного поглощения воображения художника этим фактором (Гомбрович!). Но это мне кажется не столь важным в сопоставлении с главной осью повести.
Особая проблема — средства, предупреждающие лирические отступления от сентиментальности. Нельзя сказать, что в книге сентиментальности нет вообще. Но когда чувствительность Хумберта не могут уничтожить ни психический самосуд на каждой странице, ни самоирония, ни брюзгливая терпкость — от впадения в халтуру течение повести спасает исключительно адрес этих чувств и их сопровождающих обстоятельств. Хорошенький же это сентиментализм, нашпигованный лирическими воздыханиями из груди "папочки", требующего от "доченьки", чтобы она утром отдалась ему, иначе он не подаст ей завтрак в постель! Следует отметить, что эта смесь нежности и беспощадности, дополнительно осложняющая и без того дьявольски невыносимую эротическую историю, хотя и соприкасается с мотивом кровосмешения, фактически эту последнюю границу не переступает, а ведь, в конце концов, Набоков мог сделать Хумберта настоящим отцом Лолиты. Считаю, однако, что тогда кумулятивного действия всех средств, использованных писателем, было бы недостаточно, и случилась бы катастрофа (художественная, разумеется, ибо мы оперируем критериями эстетики, а не морали).
По-настоящему странные вещи, по крайней мере, с точки зрения "нормы психопатологии", творятся в конце повести. Именно то, что, найдя Лолиту уже, собственно, взрослой, замужней, ожидающей ребенка, Хумберт продолжает ее желать и кроме нее никого не хочет знать, — именно это в определенном смысле перечеркивает исходные предпосылки, что, мол, все это о таком человеке, который был ненормальным, потому что мог только с девочками. В сцене новой встречи после двух лет Лолита, подурневшая, на последних месяцах беременности, в очках, не будит в Хумберте ожидаемых (по логике вещей вроде бы) "противоестественных" по определению желаний. Что случилось? Хумберт "стал нормальным"? Из Ставрогина каким-то образом получился Данте, стоящий перед Беатриче? Или, может быть, тут конструктивная ошибка? Нет, это реализация сознательного намерения автора. Ибо противоречие и выразительно, и многочисленными акцентами, положенными раньше, подготовлено! Когда мать Лолиты в начале книги высылает девочку в летний лагерь, Хумберт поражен даже не столько самой разлукой, сколько тем, что течение времени лишит его вообще всяких шансов на осуществление его грез. В интроспекции остается уверенность, что Лолита бесценна для него только в этой своей переходной и быстролетной фазе жизни, в какой он ее встретил; что через какие-нибудь два-три года, превратившись в женщину, одну из существ, к прелестям которых он совершенно равнодушен, она исчезнет для него, словно умрет. Тем временем проходят не два, не три, а четыре года, и все изменяется. Что же произошло? Может быть, Хумберта потянуло на воспоминания, и он обращался к воображению, вызванному прошлым?