Чтобы определить разбираемую проблему языком чисто структуральным, касающимся конструктивного скелета внутренних, присущих произведению напряжений, следует заметить, что мономания, как сужение, стяжение определенного типа, может неизмеримо сильно способствовать созданию такой густоты атмосферы, такой концентрации художественных средств, какая не раз уже порождала драматическое novum. Примеров можно было бы привести много: мономаньяками были и Дон Кихот, и Раскольников, и Шейлок, и Дон Жуан.
А сейчас — проблема психологического "приводного ремня" анормальности, ее концентрирующей силы. Что может стать тем конкретным пожаром, который разогреет всю ткань произведения, придаст его фразе подъемную силу, делающую возможным плавное преодоление каждого общественного "табу", откроет, наконец, все те темные душевные уголки, которые делает невидимыми мерная повторяемость жизненных функций, рутина повседневности? Что может быть более подходящим и одновременно более универсальным, чем любовь? Этот вывод, однако, таит в себе массу опасностей. Воздержимся на минуту от установления "адреса" кумулятивно нагроможденной в герое страсти и остановимся над ней самой. Любовь, эротика, секс. Может быть, все дело в преодолении обязательных условностей, запретов, в вызывающей смелости? Здесь классиком, или, скорее, примером "отваги" может быть "Любовник леди Чаттерлей" Лоуренса. Но эта книга оставила во мне только неприятный осадок. Эти способы "опрекраснивания" актов копуляции, эта рустикальная фалличность, воплощенная в личности крепкого лесничего ("возврат к природе"!) отдавали не столько "исследованием Кинси о сексуальном поведении человеческого самца", сколько попросту художественной фальшью. Ведь художнику, который хочет показать любовь "с большой отвагой", легко сесть на рифы сладенького сентиментализма. Лоуренс же доверился методу простейшему: он пошел в противоположном направлении.
"Любовь окружена лицемерием и ханжеством, следует показать ее во всей полноте," — сказал себе автор и взялся за дело. Туда, где до сих пор преобладало piano, приглушение или вообще цезура умолчания, он ввел физиологию. Спор о том, является ли повесть порнографией, горел долго; разрешение этого спора меня мало трогает, ибо — порнография это или нет — в художественном отношении получился блин. Сначала, сколько мог, автор шел вдоль анатомической дословности, потом надстроил над ней "возвышенные" комментарии, гимны в честь "красоты обнаженности"; в своей заносчивости он даже на гениталии обратил внимание, но ничего не могло его спасти — никакая "сублимация как противовес скабрезности" — от художественной неудачи; при таких предпосылках не убережет писателя ничто, кроме иронии. Почему? Прежде всего потому, что писатель является наблюдателем, невозможным уже из самых глубоких основ эротики. Это слово позволит нам понять одну из самых существенных трудностей в изображении сферы половой жизни. Какими бы способами писатель ни пытался укрыть следы своего присутствия, оно само, представленное любовной сценой, свидетельствует, что он — в определенном, психологическом смысле — был там. И это как раз та роковая ошибка фигуры "подсматривающего", которой, собственно, не избежал Лоуренс. Единственный выход — жанр дневника, воплощение в рассказчика до конца, рассказ от первого лица; к сожалению, это устраняет только половину диссонанса, поскольку второй "подсматривающий", каким выступает читатель, остается на месте. Следовательно, самому участвовать, выражаясь неловко, в половом акте как одному из партнеров — это нечто совершенно иное, чем на такую сцену смотреть со стороны. Половой акт, чтобы быть избавленным от оттенка малейшей анормальности, должен быть герметично интимным. В литературе, естественно, это невозможно. Отдавая себе более или менее отчет в обязательности введения в границы крайней интимности, какая может быть уделом только двоих, назойливого читателя, писатели прибегали к различным ухищрениям. Результаты же, как правило, плачевны. Поскольку внешний, физический вид копуляции чем-то прекрасным, эстетически возвышенным в книге сделать невозможно, употребляются средства стилистические, которые тут же демаскируют "замазанные" места.
Обычно (а здесь уже определенная традиция!) писатель прибегает в определенных местах к "пропуску", убегая от фактов физиологии в предложения извещающие, общие, которые должны свидетельствовать о переживаемом в данный момеят героями повествования блаженстве (что невозможно, потому что между называнием и переживанием ощущений нет мостов). В других случаях опять вводится сомнительного качества поэтическая символика, метафора, охотно черпаемая из определенных явлений природы, таких, как океан, например, и перед нами тогда какие-то волнения, ритмы, проваливания, затеривания и тому подобное. Но явность убожества таких приемов я считаю очевидной до банальности. Существенной причиной поражения является третья пара глаз, которые закрыть невозможно — глаз читателя, и ни ретирада в убогую лирику — как эквивалент оргазма, ни цитирование учебника сексологии — с художественной трансфигурацией не имеют ничего общего. Это подлинная квадратура круга и кроме того — переход от одной крайности, ханжеского лицемерия, к другой, пытающейся украсить факты физиологии. Тем временем каждый врач знает, что человек, переживающий сексуальное блаженство, не является ни Аполлоном Бельведерским, ни Венерой Милосской, и писатель, стремящийся к "верности природе", к последовательному бихейвиоризму, сам себя обрекает на укладывание мозаики из элементов, носящих научные названия тумесценции, фрикции, оргазма, аккомпанимент которых в сфере всех органов чувств и эффектов, вокальных в том числе, с симфонией сравнить трудно. Что же остается? Или компромисс эстетики с физиологией (а в искусстве компромиссы, как известно, дорого обходятся автору!) и возможность обвинения в порнографии (с художественной, а не моральной точки зрения она является одним из "низких приемов"; аналогично, например, "изображение жизни высших сфер" или "устройство неслыханной карьеры с помощью бедной девицы" и т. п.), либо, как способ, найденный относительно поздно, сознательное акцентирование животной, тривиальной стороны, вследствие чего вся история, по крайней мере, настолько отвратительна для читателя, что этот способ изображения не доставляет ему удовольствия. Когда партнерша похожа больше на ведьму, чем на кинозвезду, а партнер — грязный тип, у которого для верности еще и изо рта воняет, шансы развратить падают до нуля и остается на месте только тезис "показывания подлинной грязи жизни".