Напомнив государыне заветы великого отца, он, виновник смуты, неожиданно сбил ее с толку и незаметно из обвиняемого обратился, по сути, в обвинителя. Особа чувствительная и пылкая, Елизавета Петровна далеко не во всем следовала логике и под напором иных аргументов подчас терялась. Так произошло и теперь. А уж он, профессор Ломоносов, своего не упустил, дабы преподать урок державной особе. Ведь в своих одах он тоже не столько восхвалял ее, сколько наставлял.
Что он сказал тогда? Многое. Но главным было то, что, придав мысли блеск, он перевел потом на бумагу: «Создатель дал роду человеческому две книги. В одной показал Свое величество, в другой — Свою волю. Первая — видимый сей мир. Им созданный, чтобы человек, смотря на огромность, красоту и стройность Его здания, признал Божественное могущество по мере себе дарованного понятия. Вторая книга — Священное писание. В ней показано Создателево благоволение к нашему спасению».
«Богу — Богово, а кесарю — кесарево», — твердо и строго произнес он, не отводя взора. А дальнейшее перевел на то, что впоследствии заключил в формулу: «Не здраво рассудителен математик, ежели он хочет Божескую волю вымерять циркулем. Таков же и Богословия учитель, если он думает, что по Псалтире научиться можно астрономии или химии». Однако, разделив ипостаси единого мира, он не развел их в разные стороны, а тут же и соединил, назвав правду и веру, то есть знания, науку, просвещение, с одной стороны, и Православие — с другой, двумя сестрами.
Государыня от его вдохновенной речи, — а он сам чуял, как его несла порывистая стихия, — пришла в трепет. Она не могла вымолвить слова, столь была очарована и околдована силой и мощью образов. А Иван Иванович, весь сияющий, глядел то на него, то — с некоторой тревогой — на государыню.
Мало-помалу Елизавета Петровна отошла. На лице ее опять занялся румянец. Но то ли оттого, что она была смущена своим длительным замешательством, то ли потому, что за плечами колыхалась недовольная тень, только государыня никак не могла найти верного тона и потому холодноватый блеск в ее очах никак не гаснул: «Шутник ты, Михайла Василич, — покачала она головой, — большой шутник. — И неожиданно, как она умела это делать, обратилась к Шувалову: — А не пошутить ли и нам? А, Иван Иваныч? Не нарядить ли господина Ломоносова… мужиком? На машкераде? Что скажешь, любезный?.. Мужик с дежей сбитня… А?..» «Негоже, матушка, — защищал старшего друга Шувалов, — профессора, коллежского советника — и мужиком!» «Негоже, говоришь? — помешкала императрица. — Пожалуй. Тогда пусть пошутит в фанты. Ужо будет машкерад — вот пусть и рядит. Да хорошенько шутит. — И, уже возводя державные очи на него, Ломоносова, добавила, слегка усмехаясь: — Смекаешь, Михайла Василич?..»
Машкерад тот ожидаемый минул. Его не тронули. Проболел целых два месяца — не потянешь же с постели. На сей раз лом в ногах сослужил службу. Потом начался Великий пост — не до машкерадов стало. Потом пришла весна — императрица засобиралась в Первопрестольную… По осени, вернувшись в Санкт-Петербург, она заболела… потом начался лом у него… Короче, минул год, истаял другой. Казалось, все уже быльем поросло, замялось и забылось. И вот надо же такому случиться — спустя два года аукнулось. Али кто из недоброхотов надоумил? Тот же Криновский, например… А может, и сам любезный друг Иван Иванович. Он тихий-тихий, а все может статься… Тем более что есть причина. Ивашка Елагин — было дело — сочинил на Шувалова пашквильный стишок. Шувалов разобиделся, кинулся к нему, Ломоносову, ровно младший брат — к старшему, дескать, дай сдачи. А он уклонился от этого, не пожелав, как и прежде, влезать в придворные и околодворцовые козни и дрязги. Нет, злопамятности в Шувалове не водится. Зачем напраслину возводить? Обидеться может, как тогда, — месяца два не наведывался и не писал. Да где ему выдержать больше, при его-то любознательном и пытливом уме. Сам явился, соскучившись по телескопам да пробиркам. Нет, злопамятства в Шувалове не водится, это очевидно. Однако напомнить таким способом о том досадном для него случае Иван Иванович мог, сие угадывается в его озорном прищуре.
— Ну что же, — кивает Михайла Васильевич, не выдавая ни жестом, ни взглядом своих чувств. — Коли матушка велит, будет исполнено. — И уже тише, склонив голову и набычив крутой лоб, тихо добавляет: — Будут вам фанты. Ужо натешитесь…