И вот игра начинается.
— Рядить будет… — Государыня обводит зал, выбирая, кого бы привлечь в рядчики, хотя давно уже такового назначила. — Рядить будет… — Веер императрицы движется по кругу. Ровно стрелка компаса, он почти замыкает круг, а потом возвращается обратно, пока не замирает посередине. — Рядить будет господин Ломоносов. — И сразу — к нему, дабы не возникло и тени сомнения: — Изволь, Михайла Василич!
— У-у-у! — разносится по залу. Ропоток сей достигает и Ломоносова. Что он означает — понятно всем: где Ломоносов — там опаска, разумеется, для тех, кто дает повод. Иные из собрания, так или иначе познавшие сие, зыркают на поднос — выхватить бы обратно свой фант, отступиться от него, откупиться, но как? — близок локоть, да не укусишь: столько глаз округ, а главное — проницательное око государыни.
Ломоносов, не обращая внимания на шепотки и колкие поглядки — к шиканью он привык в Академическом собрании, — подымается из кресла и, тяжело ступая, выходит на середину залы. Здесь, в пяти саженях от Елизаветы Петровны, уже поставлен стул. Немаркий синий кафтан Ломоносова и такого же сукна камзол отделаны стеклянными путвицами — изделием собственной мусийно-стекольной фабрики. Они взблескивают от пламени шандалов, аки звезды на вечернем небе. Михайла Васильевич прижимает руку к сердцу, низко кланяется, дескать, помилуй, матушка, за сию непреднамеренную неучтивость, и садится спиной к державной затейнице.
— Прости, Господи, прегрешения моя, — шепчет Ломоносов, незаметно крестясь. — Неволею понуждаем, — и осторожно поправляет черную повязку.
Первым фантом, который снимает с подноса Елизавета Петровна, становится батистовый платок. На нем алым по белому — вензель и инициалы. Издалека буквы неразличимы, да достаточно того, что окружение государыни шушукается, кидая беглые взгляды на Теплова.
— Что прикажешь сему фанту? — обращается государыня.
— Сему… — тянет паузу Ломоносов, — сему… надеть личину двуликого Януша да не сымать до скончания машкерада.
На лицах гостей — тайные усмешки, а Теплов не скрывает досады. И дело не столько в том, что Григорию Николаевичу неохота напяливать сию маску — двуликая личина уже срослась с его обликом, — досадно, что это подчеркивается публично да вдобавок на глазах у императрицы. Тут взвизгивает карлица. Ничего не смысля в происходящем, она озоровато толкает карлу, и тот валится на пол. Это дает повод для всеобщего смеха. И вот под этот откровенный хохот на асессора Академической канцелярии надевают двуликую маску — и на лицо, и на затылок.
Кто следует дальше? Судя по золотому кругляшу часов, кои поднимает за цепочку государыня, владелец сего фанта— профессор Миллер: во-первых, вещь весьма приметная, видимая не однажды, во-вторых, известны повадки Герарда Фридриха — когда он волнуется, ноздри его горбатого тевтонского носа затворяются, и он вынужден дышать ртом, хватая воздух, аки рыба.
«А-а! — Михайлу Васильевича охватывает кураж, он всегда оживляется при виде Миллера. — Ты думаешь, отчего твой носяра скрючился? Били по нему изрядно, по немецкому носу. И дубьем лупасили, и кулаком, пуская юшку. И не кто-нибудь, а русские витязи. Али забыл, что было, к примеру, на Чудском озере? Ты же все норовишь свою норманнскую телегу поперед русской лошади поставить. Ну так изволь…»
— Сему фанту читать вслух историю благоверного Александра Невского. Читать от буквицы до остатней точки.
Курьез оценивается по достоинству: немец Миллер, вечный извратитель российской истории, будет восхвалять лютого врага своих предков. Каково! В толпе радостный гомон — это те, кто не любит спесивого Миллера и кто почитает родную старину. Ай да Михайла Василич — ишь как немцу подсуропил! Однако таких среди знати не столь много — голос явно подают токмо офицеры. Остальные гости помалкивают, переглядываются да опасливо сверлят глазами спину Ломоносова, особенно те, кто положил на поднос фанты.
Взоры всех вновь обращаются на хозяйку.
— А сему фанту что? — Елизавета Петровна поднимает с подноса табакерку. Вещица сия — тут и гадать не надо — принадлежит франтоватому Алексашке, он не однажды бахвалился, что получил ее в дар едва не от французского короля. «Сумароков, — гадает Михайла Васильевич, в который раз катая на языке фамилию своего всегдашнего недоброхота. — Морока от ума или сумность от рока?» Однако ответа не находит. Одно ясно и уже не однажды им говорено: «Не бывать, Шурка, по-твоему, покуль есть на Руси язык да вера. Не с руки природному русаку перепевать французски галантны пиески. Об Отечестве нать мыслить. О славе его и благоденствии…»