— Дале опущу, — решает Ломоносов. — Тут о саксонцах. О том, как эти «лучшие и порядочнейшие солдаты» — так о них в Европе судят — грабили увеселительный дворец прусского короля. Меня досадило даже не то, что грабили, а то, что всё переломали. Антику, статуи греческие времен Еврипидовых разбили. Вот что сотворили сии «порядочнейшие».
Ломоносов делает паузу, потом вновь обращается к письму:
— «Жители шарлоттенбургские думали было откупиться, заплатив контрибуцию 15 тысяч талеров, но они в том обманулись. Все их дома были выпорожнены, все, чего не можно было унесть с собою, переколоно, перебито и перепорчено, мужчины избиты и изранены саблями, женщины и девки изнасильничаны, и некоторые из мужчин до того были избиты и изранены, что испустили дух при глазах своих мучителей».
Котельников опускается в кресло.
— Немцы бьют немцев, — озадаченно роняет он.
Ломоносов переворачивает листы и подводит чтение к концу.
— «Вся сия… берлинская экспедиция далеко не произвела тех польз и выгод, каких от ней ожидали, но сделалась почти тщетною и пустою. Если б по занятии войсками нашими Берлина все союзные армии и самая наша двинулись внутрь Бранденбургии и в оной и даже в окрестностях Берлина расположились на зимние квартиры, то король был бы окружен со всех сторон и доведен до крайности, и войне б через то положен был конец; но…»
Ломоносов опускает еще один абзац и завершает чтение:
— «Таким образом окончилась в сей год кампания… не принесшая ни союзникам дальних выгод, ни изнурившая короля прусского. Он остался при тех же границах, в каких был с начала весны, и все труды, убытки и люди потеряны были по-пустому…»
Они сидят молча, ученик и учитель. За окном смеркается. В ноябре день короток, что воробьиный скок. Год 1760-й подходит к концу.
— По-пустому, — повторяет Ломоносов, пряча листы, и поднимается. Он тянется к трости, что прислонена к креслу, но на полдороге останавливается. Рука уныривает в потай кафтана и извлекает кошель, окрученный кожаной завязкой. Опояска развязана — на ладонь ссыпаются серебряные монеты. Из горстки серебра Михайла Васильевич выбирает двухрублевик. Профиль императрицы обращен вправо, то есть на восход. Но лицо ее затенено, блестят только выпуклые щеки да висок. Что-то символическое угадывается в этом барельефе, но Михайле Васильевичу думать о том уже неохота.
— Вот, Семен Кириллович. — Он кладет серебро на стол инспектора, монета ложится державным орлом. — Справишь Минаеву какую-нито кирейку[12]. — И, берясь за трость, добавляет: — Зима на носу.
Путь на выход лежит через рекреацию. По стенам прогулочной залы череда парсун — парадных изображений именитых ученых. Среди прочих — Леонард Эйлер. Михайла Васильевич бросает на парсуну заботный взгляд. До него дошло, что при бомбардировке Берлина усадьба Эйлера пострадала. Коварник Шумахер в свои поры развел его с этим досточтимым мужем. Но благодарность Эйлеру, бескорыстному покровителю, оттого не померкла. И, узнав о беде, он, Ломоносов, немедля обратился к канцлеру Воронцову, дабы русская казна по мере сил восполнила нанесенный Эйлеру ущерб.
Котельников провожает Ломоносова до гардероба. Привратник, заслышав стукоток окованной трости, уже торопится навстречу. Облачив Михайлу Васильевича в епанчу, он норовит застегнуть и пуговицы, но Ломоносов отстраняет его:
— Сам, Егорыч…
Привратник топчется возле, не зная, чем бы угодить могучему академику и такому доступному, приветливому человеку. А тот вдруг обращается к нему с вопросом:
— А скажи-ка, братец, когда ты служил при Петре Алексеевиче и вы брали фортецию, как держались в городе? Сильничали?..
— Как можно, Михал Василич! — хлопает глазами старый бомбардир. — Николи!
— А что бывает солдату, коли он позарится?..
— Лишен будет живота, — рапортует старый вояка. Устав, писанный государем, он помнит и чтит.
— Спасибо, братец! — кивает Ломоносов, прикладывая руку к сердцу. Для него такой ответ лучше всякого подарка в день небесного воителя, Архангела Михаила. — Спасибо!
19
Михайла Васильевич, устало отдуваясь, подымается по беломраморным ступеням Академии. Двадцать лет назад он взлетал подвысь ястребом. Ныне без подпорки уже не обойтись. Годы. Чай, полвека минуло, как явился на свет Божий. Большие годы!