Ломоносов с нетерпением ждал дня инавгурации и надеялся произнести свою речь еще в 1760 году. Но дело тянулось нестерпимо медленно. Прошел почти год, когда в феврале 1761 года канцлер М. И. Воронцов подписал, наконец, привилегию. Теперь оставалось получить только подпись императрицы. Ломоносов знал по своему опыту, что это не так просто, и беспокоился. Чтобы побудить Елизавету подписать привилегию, Ломоносов пытается через И. И. Шувалова вручить ей «просительные стихи», в которых ратует за науки. Но Елизавета безмолвствовала. Уже начиная с 1758 года она сильно прихварывала. Часами сидела она перед зеркалами, ревниво наблюдая малейшие превращения своего лица, терзаемая мыслыо, что красота ее исчезает. Она не переносила черный цвет. Слово «смерть» никогда не произносилось в ее присутствии. В столице был запрещен погребальный звон, и похоронные процессии не смели двигаться по улицам, прилегающим к дворцу. Елизавета часто впадала в тоску и оцепенение и была равнодушна ко всему окружающему. Однако Ломоносов не переставал надеяться. Он рассчитывал на помощь И. И. Шувалова. В течение всего лета 1761 года Ломоносов неоднократно ездил в Петергоф, где жила императрица. С каждой новой поездкой у него оставалось все меньше надежд, что Елизавета найдет время подписать давно заготовленную бумагу. О том, как было ему тяжело, свидетельствуют оставленные Ломоносовым «Стихи сочиненные на дороге в Петергоф, когда я в 1761 году ехал просить о подписании привилегии для Академии, быв много раз прежде за тем же».
Это было переложение одного из стихотворений Анакреонта, отвечавшее собственным грустным раздумьям Ломоносова. В стихотворении поэт обращается к кузнечику, безмятежно скачущему в траве:
Время шло. Инавгурация университета откладывается. Против Ломоносова в Академии строят новые козни. Из мелких столкновений вырастают крупные ссоры.
В январе 1761 года Ломоносов делает попытку усовестить Теплова и пишет ему страстное увещевание, в котором пытается пробудить в нем хоть искорку патриотизма: «Я пишу ныне к Вам в последний раз, и только в той надежде, что иногда приметил в Вас и добрыя к пользе Российских наук мнения… И так ныне изберите любое: или ободряйте явных недоброхотов не токмо учащемуся Российскому юношеству, но и тем сынам отечества, кои уже имеют знатные в науках и всему свету известные заслуги! Ободряйте, чтобы Академии чрез их противоборство никогда не бывать в цветущем состоянии, и за то ожидайте от всех честных людей роптания и презрения; или внимайте единственно действительной пользе Академии. Откиньте льщения опасных противоборников наук Российских, не употребляйте, божияго дела для своих пристрастий, дайте возрастать свободно насаждению Петра Великого».
Но на бессовестного царедворца мало надежды. И как гордый вызов Теплову звучат заключительные слова ломоносовского послания: «Что ж до меня надлежит, то я к сему себя посвятил, чтобы до гроба моего с неприятельми наук Российских бороться, как уже борюсь двадцать лет, стоял за них смолода, на старость не покину».
Ломоносов верил в творческую силу и одаренность великого русского народа и стремился устранить все препятствия, которые мешали развитию русской науки. Он прилагал все усилия к тому, чтобы Россия могла, и притом в самый короткий исторический срок, произвести как можно больше собственных ученых. Поэтому он решительно протестует против того, чтобы в академическом регламенте узаконивалось привилегированное положение иностранцев «в будущие роды». Однако Ломоносов вовсе не добивался того, чтобы не допускать иностранцев в тогдашнюю Петербургскую Академию наук. В своей «Записке» он даже винит Шумахера и его присных, что они своими порядками отпугивают достойных иностранных ученых, которые «не хотят к нам в академическую службу», тогда как при Петре Великом «славнейшие ученые мужи во всей Европе, иные уже в глубокой старости, в Россию приехать не обинулись». Но он выдвигает непреложное требование, чтобы каждый приглашаемый в Академию наук иностранец приносил стране действительную пользу и в особенности мог и хотел обучать русских людей.
«Правда, что в Академии надобен человек, который изобретать умеет, но еще более надобен, кто учить мастер», — писал в мае 1754 года Ломоносов конференц-секретарю Академии Миллеру, отстаивая выставленного им кандидата на замещение кафедры «физики експериментальной» Иоганна Конрада Шпангенберга, о котором был получен неблагоприятный отзыв Эйлера. Эйлер относил Шпангенберга к числу таких ученых, которые «застревают на первых успехах», а затем не способны достичь высот науки. Но это не смущает Ломоносова. Он хорошо знает, что Шпангенберг ничем не прославился: «О новых изобретениях не было ему времени думать, для того что должен читать много лекций… Что ж до чтения физических и математических лекций надлежит, то подобного ему трудно сыскать во всей Германии. Сие нашим студентам весьма нужно, ибо нет у нас профессора, который бы довольную способность имел давать лекции в физике и во всей математике; сверх всего честные его нравы и все поступки Академии Наук непостыдны будут».