Тридцать лет спустя Ломоносов вспоминал: «...Имеючи отца, хотя по натуре доброго человека, но в крайнем невежестве воспитанного, и злую и завистливую мачеху, которая всячески старалась произвести гнев в отце моем, представляя, что я всегда сижу по-пустому за книгами: для того многократно я принужден был читать и учиться, чему возможно было, в уединенных местах и терпеть стужу и голод».
Внешне это может выглядеть как типичный пример конфликта «отцов и детей»: так сказать, антагонистическое противоречие между старой и новой Россией в пределах одной семьи. Однако ж не будем спешить с выводами. Вспомним, что Василий Дорофеевич первым в Поморье (следовательно, во всей стране) «состроил и по-европейски оснастил галиот». Да и представлять дело так, что он ничего не дал сыну для его духовного развития, тоже было бы в корне неверно. Ломоносов-отец дал будущему поэту и ученому то главное, фундаментальное, чего тот не смог бы почерпнуть нигде — ни в Москве, ни в Петербурге, ни в Германии — и ни в одной книге: несокрушимый здравый смысл (то есть пытливость ясного ума в сочетании с практической сметливостью), упорство в выполнении поставленных задач (то есть «благородную упрямку», которую зрелый Ломоносов ставил себе в решающую заслугу) и, наконец, чувство собственного достоинства (то есть мужественное сознание своей неповторимости, своей самоценности). Можно даже сказать, что Василий Дорофеевич не узнал в Михайле самого себя: настолько неожиданно и мощно явились в сыне его же собственные задатки...
Тем не менее после того, как в доме появилась новая мачеха, ощущение одиночества и подавленности надолго овладевает Михайлой. Настраивая отца против него, Ирина Семеновна лишала своего пасынка домашней опоры, родственной поддержки, столь необходимой ему в то время. Михайле шел уже пятнадцатый год. Это, выражаясь современным языком, «трудный возраст». Юноша далеко обогнал своих сверстников в грамоте. Он еще участвует в общих забавах (самой популярной из них, кстати сказать, были кулачные стычки), но эти забавы уже не приносят ему удовлетворения. И не потому, что он отставал от других: от природы он был наделен недюжинной физической силой. Просто ему этого было мало. Он во всем мог понять своих ровесников, а они его — нет. Однажды мишанинские парни, среди которых были и старше его, поколотили Михайлу при выходе из церкви, где он читал прихожанам псалмы: не выделяйся.
Казалось бы, выход один — уйти с головой в учение. Но Ломоносов с самой своей юности видел в науках не средство ухода от действительности, а именно средство единения с нею. Органичный и непосредственный, он стремился к живому и обоюдному общению как с природой, так и с людьми. Будучи феноменально отзывчивым ко «всем впечатленьям бытия», он исподволь рассчитывал на ответную отзывчивость со стороны окружающих. Глубоко переживая каждый факт своей духовной биографии (будь то страсть к наукам или чувство обиды из-за нападок мачехи), он жаждал сопереживания. Ему нужно было человеческое участие и понимание, а он его не находил нигде. Родная мать давно умерла. Отец вечно занят своими делами, а когда заходит речь о Михайле, склонен больше слушать новую жену...
Эти строки, написанные Ломоносовым много лет спустя, точно передают его душевное состояние в ту пору, когда он примерно на семнадцатом году жизни присоединился к раскольничьей секте беспоповцев.
Раскольники, или старообрядцы (то есть приверженцы «старой веры»), как уже говорилось, облюбовали Русский Север еще во время религиозных гонений середины XVII века. Внешне старообрядчество представляло собой протест против церковных нововведений, осуществленных при патриархе Никоне. На деле же оно стало одной из характерных и ярких форм антифеодальной борьбы. Народ отстаивал те самобытные начала своего жизненного уклада, которые были освящены традицией, но подвергались неумолимому разрушению усиливающимся крепостничеством. Борьба шла не на жизнь, а на смерть. Не желая мириться с новым «уставом», люди уходили в леса, собирались в «скиты», а в случае нападения или осады сжигали себя заживо в срубах на глазах у потрясенных царских ратников. Раскольничество XVII века было исторически неизбежным дополнением к другому стихийному движению народного протеста, каким явилось восстание под руководством Степана Разина.
Юноша Ломоносов, несомненно, слышал о гонениях на раскольников. Память о них в Поморье была свежа. Прошло только пятьдесят лет после разгрома и казни мятежных «старцев» Соловецкого монастыря в 1676 году и еще меньше — после «огненной» смерти протопопа Аввакума, полжизни отдавшего борьбе с отцом Петра I, «тишайшим» царем Алексеем Михайловичем. Случались самосожжения и в XVIII веке (например, в 1726 году недалеко от Холмогор, когда Ломоносову было пятнадцать лет).
Раскольники жили дружно, всемерно выручали своих единоверцев, в общении с окружающими показывали себя умелыми дипломатами, несомненно, обладавшими большой силой логического и нравственного воздействия на людей колеблющихся и недовольных. При некоторых старообрядческих общинах создавались школы, где молодежь обучалась риторике и грамматике. Старообрядцы привлекали к себе способных художников и певцов.
Сближение молодого Ломоносова с раскольниками (правда, мы не знаем, как далеко и насколько глубоко оно распространялось), казалось бы, обещало разрешить все мучившие его вопросы. Однако он «вскоре познал, что заблуждает». Постоянная обращенность к делам небесным, а не земным, их сектантская отъединенность от остальных людей, фанатическая нетерпимость к малейшему проявлению индивидуальности — все это вместе взятое отпугнуло юношу от его временных «братьев». Ломоносов с новой надеждой обращает свой взор к учению, к наукам.
...Знания, сообщавшиеся в «Грамматике» и «Арифметике», лишь на короткий срок утолили духовный голод Ломоносова. То, что он рано или поздно уйдет с Курострова, для него, надо думать, было ясно. Вопрос заключался лишь в том, где продолжить образование. От родственников и односельчан он знал, что для серьезного изучения наук надо уметь читать и писать «по-латыне».
Рядом с Куростровом, в Холмогорах, архиепископ Варнава в 1723 году основал «Словесную школу», но туда Ломоносова (как крестьянина) не приняли бы. Впрочем, поэт М. Н. Муравьев (отец декабриста Никиты Муравьева, один из воспитателей Александра I), в молодости своей (1770– 1771) побывавший на родине Ломоносова, считал, основываясь на рассказах местных жителей, что Михайло все же учился в школе, основанной Варнавой Волостовским: «Украдкою бежал он в училище Холмогорское учиться основаниям латинского языка. Одна черта сия изъявляет охоту его и принуждение, под которым находился: подбой кафтана служил ему для записки географических сведений». Нынешние биографы Ломоносова справедливо полагают, что «украдкой бежать» в Холмогоры (всего 2 км от Курострова) Ломоносов не мог, да и незачем ему это было делать: все, чему его могли там научить, он уже знал назубок (за исключением только «оснований латинского языка»). Однако ж кафтан, упомянутый М. Н. Муравьевым, существовал: он видел его у архангельского губернатора Е. А. Головцына. В 1827 году литератору П. П. Свиньину, путешествовавшему по ломоносовским местам, также рассказывали о «достопамятном кафтане Ломоносова, на белой подкладке которого видны были школьные заметки его».
Так или иначе, Михайло решает идти в Москву, которую многие куростровцы хорошо знали, часто бывая там по своим торговым делам, и могли рассказать «мудролюбивому отроку» о Славяно-греко-латинской академии. Не исключено, что он познакомился с преподавателем Словесной школы Иваном Каргопольским, прибывшим в Холмогоры в 1730 году. И. Каргопольский был воспитанником Славяно-греко-латинской академии. В 1717 году он в числе других учеников был направлен Петром I «для лучшего обучения во Францию», До 1723 года он слушал лекции в Сорбонне. Получив аттестат, вернулся в Россию и несколько лет мыкался без места, на иждивении Московской синодальной конторы, пока наконец не был направлен в Холмогоры. Если Михайло хотя бы только однажды выслушал рассказ И. Каргопольского о своем учении (что вполне вероятно), то можно себе представить, что произошло в юной душе, алкавшей знаний и нигде их уже не находившей. Во всяком случае, по выражению одного из биографов Ломоносова, «появление такой фигуры в Холмогорах в тот самый год, который стал поворотным в судьбе Ломоносова, следует принять во внимание».