Выбрать главу

Северо-западным проходом лишь в 1903–1905 годах прошел из Атлантики в Тихий океан Руаль Амундсен. Никакого практического значения этот его подвиг не имел. Иначе обстоит дело с сибирскими берегами. Русская полярная эпопея, начатая Дежневым и безвестными поморами, продолженная Берингом, Челюскиным, Лаптевыми, шла дальше и в XIX, и в XX веке. Литке, Анжу, Седов, Толль, Вилькицкий, молодой Колчак – удачники и неудачники, герои и мученики… Правда, первым прошел Северо-Восточным проходом швед Нильс Адольф Эрик Норденшельд (в две навигации, в 1878–1879 годы). Но в 1935 году именно свирепое и могучее государство, которое было тогда Россией, открыло регулярную навигацию по Северному морскому пути. Только это было не совсем так, как представлял Ломоносов. Вот как описал это плавание Николай Заболоцкий (поэт, которому одическая традиция XVIII века была, быть может, ближе, чем кому бы то ни было из его современников):

…на Севере, в средине льдов тяжелых,Разрезав моря каменную грудь,Флотилии огромных ледоколовНеобчайный вырубили путь.Как бронтозавры сказочного века,Они прошли – созданья человека,Плавучие вместилища чудес,Бия винтами, льдам наперерез…

Само собой, и рекомендация касательно заселения дальних земель каторжниками была принята к исполнению; автор стихотворения “Север” сам вскоре оказался в их числе.

5

В последние месяцы жизни Ломоносов чувствовал себя обиженным и ущемленным. Его раздражало назначение Шлёцера, новое усиление Тауберта. Он мечтал об еще одной встрече с императрицей, хотел что-то объяснить, доказать ей… В его бумагах сохранился план разговора. Начало его производит печальное впечатление:

“‹…›

4. Беречь нечего. Все открыто Шлёцеру сумасбродному. В Российской библиотеке есть больше секретов. Вверили такому человеку, у которого нет ни ума, ни совести, рекомендованному от моих злодеев…

‹…›

6. Нет нигде места и в чужих краях.

7. Все любят, да шумахерщина.

8. Multa tacue, multa pertuli, multa concessi ‹Многое принял молча, многое снес, во многом уступил›».

В общем, обычные, мелочные служебные жалобы – плюс странное место про «чужие края». Невозможно представить себе Ломоносова-эмигранта, хотя смолоду он, без сомнения, легко нашел бы довольно престижное место за пределами России. Вероятно, можно согласиться с Е. Н. Лебедевым: Ломоносов хочет сказать, что у него, в отличие от приглашенных профессоров-иностранцев, нет возможности вернуться на родину.

И вдруг – высокие, достойные уходящего из мира гиганта слова:

9. За то терплю, что стараюсь защитить труды Петра Великого, чтобы выучились россияне, чтобы показали свое достоинство. ‹…›

10. Я не тужу о смерти, пожил, потерпел и знаю, что обо мне дети отечества пожалеют”.

Здесь чувствуется риторическая выучка – но и риторика на краю могилы воспринимается иначе.

К сожалению, Ломоносов то и дело срывается с этой высоты, проявляя свои человеческие слабости – суетность, тщеславие, раздражительность. Он пишет в Париж Шувалову, прося того походатайствовать о своем принятии в Парижскую Академию наук. (Зачем ему это надо было? Или он надеялся, что по этому поводу его снова осчастливят высочайшим визитом?) Он снова и снова осыпает проклятиями всех своих недругов, которых стало слишком уж много – от Тауберта и Теплова до Эпинуса и Румовского…

Отношения Ломоносова и Румовского, давно испорченные, в последние годы еще обострились. Поводов было много. Молодой астроном пользовался покровительством Тауберта, дружил со Шлёцером (с которым вместе преподавал в Академии 10-й линии). Когда-то признавший свои наблюдения в Селенгинске неудачными, он теперь утверждал, что видел захождение Венеры на диск Солнца и, в частности, наблюдал тот оптический эффект, из которого Ломоносов сделал далеко идущие выводы. Вместе с Эпинусом он нападал на “ночезрительную трубу”. Он отказался читать лекции штурманам-чичаговцам из-за их недостаточной подготовки. Наконец, он резко раскритиковал ломоносовский план топографических экспедиций, причем позволил себе личный выпад: “В других Академиях предлагающие подобные предприятия сами оных не только отправлять не отрекаются, но и примером своим поощряют трудов своих самопроизвольных сообщников”. С учетом состояния здоровья Ломоносова в 1760-е годы (которое всем было хорошо известно) этот пассаж нельзя не признать бестактным. Михайло Васильевич был слишком властен, самолюбив и влиятелен, чтобы сносить подобную дерзость – даже со стороны очень способного ученого (и к тому же “природного россиянина”).