Выбрать главу

Мартин ЭМИС

Лондонские поля

Моему отцу

УВЕДОМЛЕНИЕ

Несколько слов о названии. Напрашивались несколько вариантов. Какое-то время в голове у меня жужжала «Стрела времени». Потом стало казаться, что замечательно смелым был бы вариант «Миллениум» (это общее поветрие: сейчас «Миллениумом» называют все что угодно). Однажды, поздно ночью, мне даже вздумалось пофлиртовать со «Смертью любви». В конце концов основным соискателем стал вариант «Ее предначертанье — быть убитой». Он казался мне и достаточно зловещим, и привлекающим взор. Колеблясь, я шел на компромиссы примерно такого типа: «На лоне Лондонских Полей, или Ее предначертанье — быть убитой». Это представлялось мне окончательной версией…

Но, как видите, я сохранил — в достаточной ироничной манере — верность моему повествователю, который, вне всякого сомнения, счастлив был бы напомнить мне, что существуют два вида названий — два ранжира, два сорта. Первый из них определяется неким выражением, которое уже присутствует где-то в тексте. Что до названий второго рода, то они сами по себе присутствуют повсюду: они живут и дышат (или пытаются это делать) на каждой странице. Все мои придумки (стоившие мне не одной бессонной ночи) были названиями первого рода. «Лондонские поля» — это название рода второго. Так что назовем-ка все это именно так: «Лондонские поля». Эта книга называется «Лондонские поля». «Лондонские поля»…

М. Э.

Лондон

Это совершенно правдивое повествование (хоть мне и не верится, что все происходит в действительности).

В нем к тому же рассказывается об убийстве. Не могу поверить такой своей удаче.

Здесь (полагаю) говорится и о любви, обо всех странных вещах, происходящих под конец века, под конец этого чертова дня.

Да, здесь идет речь об убийстве. Оно еще не случилось. Но случится (и лучше бы поскорее). Я знаю убийцу, я знаю жертву. Будущую убиенную. Это ее предначертанье — быть убитой. Я знаю время и знаю место. Знаю мотив (ее мотив) и знаю способ. Знаю и того, кому доведется послужить для них фоном, контрастным гало[1] — глупца-голубка, который тоже потерпит полное крушение. И я не могу их остановить, не думаю, что смог бы, даже если бы захотел. Девушка умрет. Именно к этому она всегда и стремилась. Невозможно остановить людей, когда они приступают. Их невозможно остановить, когда они приступают к творчеству.

Какой подарок… Эта страница слегка орошена слезами — моими слезами благодарности. Ведь не часто же романистам так везет, чтобы нечто происходило в действительности (нечто цельное, драматичное, то, что удастся выгодно продать), а им оставалось бы только переносить это на бумагу?

Мне необходимо сохранять спокойствие. Ведь я и сам у черты гибели, не забывайте об этом. О, волнение ожидания (как у беременных, полагаю). Кто-то щекочет мне сердце нежными пальцами. Люди так много думают о смерти.

Три дня назад (да полно, так ли?) я, нахлебавшись дешевого виски, прилетел из Нью-Йорка. В моем распоряжении был практически весь самолет. Я сидел, развалившись в кресле, и частенько жалобным голосом взывал к стюардессам: кодеина мне, пожалуйста… и холодной воды. Но дешевое виски вело себя так, как всегда ведет себя дешевое виски. Боже мой. Боже мой, я выглядел, как собака Баскервилей… Вздрогнув, я проснулся в полвторого ночи — это мое время, нью-йоркское — и, вонзив зубы в липкую булочку, пересел в кресло у окна, стал смотреть на видневшиеся сквозь яркую дымку поля, строящиеся в полки в полном парадном порядке, на унылые графства, — как будто на армию, раскинувшуюся по всей Англии. Потом на сам Лондон, похожий на туго натянутую паутину — туго натянутую и мелкоячеистую. Мне был предоставлен весь самолет, потому что никто в здравом уме не стремится в Европу, ни ныне, ни присно; все рвутся только оттуда, что и подтвердил Хитроу.

Город испускал сонные испарения. Сомнополис — Спящий город. Испарения сна — и бессонного беспокойства, озабоченности, неудавшегося побега. Потому что в полночь все мы становимся поэтами или детьми, сражающимися с бытием. Похоже, кроме меня, прибывающих не было. Аэропорт обслуживал только отлетающих. Стоя в огороженном проходе и слушая какие-то жестяные указания, я сквозь слоящийся, совершенно бесстыжий утренний дождь бросил взгляд на стоянки и взлетно-посадочные полосы; все эти белобрюхие акулы с топырящимися плавниками, победители, прожигатели жизни — убийцы. Убийцы все без исключения.

А что до квартиры… от нее у меня просто дыхание перехватывает. Нет, серьезно. Переступая порог, я все время ощущаю что-то вроде щекотки: хи-хи-хи! Она сражает меня наповал. И все это — для ведущего рекламной рубрики «Нью-йоркского книжного обозрения»?! Нет сомнения, теперь я располагаю большим, чем то, на что мог рассчитывать. Да, я, конечно, искренне старался превозносить Марка Эспри. А теперь вот хожу из комнаты в комнату, со стыдом вспоминая об этой своей обшарпанной берложке в Адской кухне[2]. Этакая конура… этакая собачья будка… В конце концов, он свой же брат, писака, и мне было бы куда больше по душе, увидь я — ну, коль не полное совпадение, так хотя бы примерное равенство. Конечно, даже я подозреваю, что вкус этого убранства достоин сожаления. И что такое пишет Марк Эспри? Мюзиклы? Он пишет очаровательные записки. «Добро пожаловать, дорогой Сэм!» — так он, например, начинает.

Здесь ни одна из вещей не довольствуется тем, чтобы быть просто удобной, выполнять свое назначение. Туалетная щетка — скипетр со щетиной. Горгульи кухонных кранов изгибаются, выступая из изогнутых же труб. Ясно же, что здесь обитает тот, кто привык разогревать свой утренний кофе на конфорке, языки огня которой пляшут, словно черкешенки в своем пламенно-ветреном танце. Мистер Эспри холост: в этом нет ни малейшего сомнения. Взять, к примеру, бессчетные фотографии на стенах, все надписанные: модели, актрисы. В этом отношении его спальню можно было бы принять за заведение типа «Двое парней из Италии». Но сам-то парень из Лондона; и посетительницы превозносят его отнюдь не за макароны. Вот фотопортрет, и на нем красуется старательно выведенное посвящение, сопровождаемое замысловатой подписью, — порез, самолично нанесенный этому нежному, в легенды вошедшему горлу.

В довершение ко всему я получаю в свое пользование его автомобиль. Да, его «средство передвижения» покорно ожидает меня возле подъезда. В своей записке Марк Эспри приносит мне по этому поводу извинения, давая понять, что у него есть машина лучше, гораздо лучше, но она стоит в гараже его то ли загородного коттеджа, то ли загородного дома, то ли загородного особняка… Вчера я выбрался наружу и окинул машину взглядом. Будучи моделью самой последней разработки, она стремится к полной невидимости, к незаметности серого камня. Даже при самом внимательном осмотре она показалась мне крайне невзрачной и навряд ли исправной. Это ввергло меня в недоумение… Она снабжена очковтирательскими зазубринами, съемной накидкой ржавчины на капоте и — по всей окраске — наклеиваемыми царапинами. Английская стратегия: предупреждение зависти. За истекшие десять лет все переменилось — и все осталось прежним. Лондонская пабная атмосфера, вот она безусловно сгустилась: дым, и строительный песок, и пыль, и резкий туалетный привкус, и улицы, подобные каким-то ужасающим коврам. Несомненно, меня поджидают сюрпризы, как только я начну оглядываться вокруг, но я всегда чувствовал, что знаю, куда именно ты, Англия, устремляешься. Америка! Вот ее хотелось бы тебе увидеть…

Я влез в машину и вошел в штопор. Говорю — штопор, чтобы дать представление о тех головокружительных десяти минутах, которые свалили меня с ног, когда я вернулся в квартиру. Мощность двигателя просто поразительна. Головокружение и новая тошнота, тошнота моральная, идущая из самого нутра — оттуда, откуда и исходит вся мораль (подобно тому как, проснувшись после мерзкого сна, глядишь на свои руки: не в крови ли они). На переднем пассажирском сидении, под элегантным прикрытием, сооруженным из белого шелкового шарфа, лежит тяжеленная монтировка. Должно быть, Марк Эспри чего-то боится. Должно быть, он боится лондонской бедноты.

Минули три дня — и я готов. Я готов писать. Слышу, как хрустят костяшки моих пальцев. Настоящая жизнь проходит так быстро, что я не могу больше медлить. Это невероятно. Два десятилетия причудливой пытки, два десятилетия не-начинания, и — нежданно-негаданно — я готов. Что ж, этому году всегда было предначертано стать годом странного поведения. Позвольте мне сказать с должной скромностью и осторожностью, что я располагаю неким заделом для по-настоящему кусачего триллерочка. К тому же оригинального, в некотором смысле. Не кто-это-сделал. Скорее, почему-это-сделано. Ощущаю нечто болезненно-восторженное. Чувствую себя совершенно зеленым. Перенося на бумагу мгновения подлинной жизни, я, думаю, романист в меньшей степени, нежели самый чопорный клерикал. А если говорить о технике, то здесь, полагаю, я тоже второстепенен по отношению к факту, но — к чертям это все с некоторых пор. Я сегодня проснулся и подумал: если Лондон — это паучья сеть, то кем выступаю в нем я? Быть может, я муха. Я — муха.