В пробуждающемся трактире он встал в очередь за кофе. Дочери хозяев мыли полы; двое мужчин громко переговаривались через весь полутемный зал. Гай, босой, стоял выпрямившись, его кожа и волосы поблескивали от бесчисленных мелких песчинок. Озабоченная поисками добротного мужика женщина, взгляни она на него краем глаза, могла бы найти, что у Гая Клинча прекрасное сложение, классическая лепка лица и превосходное здоровье; однако во всех этих его очевидных достоинствах было что-то бесцельное, бессмысленное: казалось, что они даром растрачены на него. Гай это знал. Антонио, приземистый толстячок с волосатыми плечами, привалившийся к дверному косяку, слегка касаясь рукой своего круглого брюха, — и самодовольно думавший о своих кроваво-красных плавках, о том, как превосходно они изукрашены шнурками и кисточками там, в области промежности, — не обратил на Гая никакого внимания, никакого. А орудующие швабрами хозяйские дочки думали об одном только Антонио, беззаботном, пьяном, погоняющем осла Антонио — и о его кроваво-красном топырящемся мешочке… Гай вышел на дребезжащую терраску, где выпил превосходно сваренный кофе и съел несколько кусков хлеба, политых оливковым маслом. Потом он отнес поднос Хоуп, которая уже содрала с глаз маску, но все еще не открыла их.
— Ну что, ты уже что-нибудь предпринял?
— Да нет, я плавал, — сказал он. — Между прочим, сегодня мой день рожденья.
— …Поздравляю.
— Кстати, здесь есть один парень, Антонио, который довольно умело орудует гаечным ключом.
— Да ну! Гай, ведь машина-то совсем сдохла.
Несколькими минутами раньше, когда он стоял на дребезжащей терраске, случилось нечто очень забавное. Услышав где-то не очень далеко ритмичное всхлипывание, Гай схватился руками за виски, как бы желая остановить, заморозить мысль, закрутившуюся у него в мозгу (а он не был к ним склонен, он не питал никакой склонности к порнографическим мыслям). Мысль была вот какая: обнаженную, широко раскинувшую ноги Хоуп грубо пользует неутомимый Антонио… Он взял свой последний кусок хлеба, вышел во двор и предложил его обитающей в бочке собаке. (По дороге он также еще раз бросил недоверчивый взгляд на того самого петуха, на полоумного gallo.) Собака ритмично поскуливала, но не выказала никакого аппетита. Грязная, с добродушной мордой, эта сука хотела просто играть, возиться, брататься — и все время опрокидывалась наземь, когда бросалась вперед, но ее удерживала привязь. Длина этой грязной веревки — всего-то шесть футов — огорчила Гая так, как никогда до того не огорчали его жестокость и беспечность, свойственные испанцам. В этом дворе, на побережье, исхлестанном ветром, где вдоволь и задаром имелся один только необъятный простор, — собаке от него не доставалось и крохи. Бедная, и еще раз бедная, вдвое, втрое, экспоненциально бедная зверина! Я нашел то, что искал, думал Гай (хотя слово не приходило, пока еще нет). Это… Я нашел то, что искал, и это… Это…
— Ну так как?
— Слушай, а почему бы нам не остаться здесь? — сказал он. — На несколько дней. Море прекрасное, стоит только окунуться. Останемся, пока не починят машину. Здесь интересно.
Хоуп, рот которой уже обрел впечатляющий диаметр, готовясь надкусить ломоть поджаренного на гриле хлеба, едва не поперхнулась.
— Я этого не вынесу! Ты что, хочешь сделать из меня мечтательную дурочку, а, Гай? Слушай, мы уберемся отсюда сегодня же. Считай, что нас уже здесь нет.
Так что день этот превратился в один из тех, когда приходится жить в симбиозе с телефоном: Гай звонил то в агентства воздушных перевозок, то в юридические консультации, то тем, у кого они брали напрокат этот чертов автомобиль, все время чувствуя себя как в каком-то унылом сновидении из-за поганой связи и собственного дурного испанского. Вечером, на вертолетной площадке в Альгекирасе, Хоуп впервые за последние сутки удостоила его улыбки. По правде сказать, почти все это было им улажено (в промежутках между едой, выпивками и плаванием) из административного корпуса шестизвездочного отеля, стоявшему чуть дальше по побережью. В отеле было полно богатых пожилых немцев, своей тяжеловесной игривостью и непривлекательной внешностью (Гай вынужден был это признать) весьма живо напомнивших ему Мармадюка.
В дальнейшем все оказалось до крайности легким — не ясным, не целенаправленным, но нисколько не трудным. Гай Клинч стал искать в своей жизни какую-нибудь отдушину, через которую он мог бы почерпнуть новые силы. И обнаружил, что жизнь его подобна наглухо зашитому мешку, что вся она заблокирована: стена упирается в стену. Она была закрыта. И он принялся ее раскрывать, — к молчаливому, но ощутимому и весьма изобретательному неудовольствию Хоуп. У Гая была работа. Он трудился «на ниве семейного бизнеса». Это означало, что он должен был ежедневно сидеть в изящной квартирке-офисе в Чипсайде, пытаясь следить за быстро увеличивающейся, разрастающейся гидрой благосостояния Клинчей (которое тоже походило на Мармадюка: что-то оно учудит в следующий момент?). Мало-помалу Гай перестал туда ходить, а вместо этого просто прогуливался по улицам.
Гидом ему служил страх. Как и у всех прочих, чьи доходы были подобны растущей луне, дом Гая стоял в стороне от дороги, и был он хорош во всех отношениях, был он красив и просторен; но страх гнал его туда, где магазины и квартиры зачарованно теснились над улицей, вроде как толпа народу вокруг берлоги, где были залы игральных автоматов и поганые закусочные, прозванные «гадюшниками», где толпились очереди за супом, где на прохожих угрюмо взирали казармы, где жизнь растекалась по тележкам-прилавкам, по столам для пинг-понга, по обезглавленным «Портакабинам»[13], — вуду и голод, нечесаные лохмы растафари[14]* и их же замысловатые вязаные шапочки, Киты и Кэти с Портобелло-роуд. Само собой, Гай бывал здесь и прежде — чтобы купить цыплят, откормленных кукурузой, или, скажем, пакет кофе из Никарагуа. Но теперь он искал здесь нечто иное — то, чем все это было на самом деле.
«ТВ И ДАРТС, — возвещала вывеска. — А ТАКЖЕ ПИНБОЛ». Когда Гай впервые вошел в «Черный Крест», он был человеком, которого страх втолкнул туда через свою черную дверь… Он выжил. Он жил. Тускло, как бы по-северному освещенное заведение казалось обшарпанным и вполне безобидным: горстка хмырьков и растафариков, играющих в пул на сыром, изодранном неистовыми ударами зеленом сукне, оловянная болезненность белых (все они выглядели, как инвалиды войны), верещащие «фруктовые магнаты», чадящая фиговина для разогревания пирогов. Гай спросил выпивку обычным своим голосом: он не взъерошил себе волосы, не изменил акцента, не сунул себе под мышку таблоид, развернутый на странице с информацией о скачках. Со стаканом полусладкого белого вина он подошел к столу для пинбола, к старому Готлибу, изукрашенному сценами из «Тысячи и одной ночи» (искусительница, дьявол, герой, дева), — к Тигриному Глазу. К Тигриному Глазу… Одряхлевший юнец-ирландец стоял рядом с Гаем, шепча ему на ухо: «Кто тут босс, кто тут босс…» Казалось, он будет продолжать до тех пор, пока будет считать, что ему это нужно. Как только Гай обращал взор на лицо какого-либо из омерзительных ветеранов этого паба, тот тоже начинал гнусавить эту заезженную песенку, глядя на него с горечью, как старик, ради которого вы остановились, а он шагает по переходу, едва перебирая ногами, полный неослабевающего подозрения: не будет там прощения, никогда не будет. Въедливые обвинения сладкой и сочной чернокожей девушки были в конце концов остановлены пятифунтовой банкнотой. Гай пробыл там полчаса, а потом ушел. Он унес с собой оттуда так много страха, что с каждым его возвращением его должно было становиться все меньше. Но явиться туда ночью было совсем другим делом.