— Присцилла? — сказал он, когда они остались одни.
Он смотрел вниз. На что? На то, что под конец своего существования оказалось втянутым в более или менее отталкивающую борьбу — в тот процесс, в котором может уцелеть столь немногое. Он взял это существо за руку и присел рядом.
— Вы помните меня, не так ли? — начал он. — Гая? Мужа Хоуп? Вы выглядите неплохо. Спасибо, что согласились со мной повидаться. Я принес вам — э-э — хорошие вести! У нас все здоровы. Хоуп отменно здорова. Мармадюк, ваш маленький внук, в великолепной форме. Хлопот с ним, как всегда, невпроворот, но…
Она наблюдала за ним, когда он говорил, — или ему так казалось. Голова ее, насаженная на исхудалую шею, словно на шпиндель, то и дело покачивалась; глаза плавали в новых своих огромных бассейнах, но совершенно не моргали. Руки Присциллы были крепко сцеплены, стиснуты одна с другой.
— Лиззибу так и пышет здоровьем. Она в последнее время располнела, набрала в весе, но это же не конец света, правда? Нет, все здоровы, все шлют вам свою любовь. Это чудесно, не правда ли, это совершенно восхитительно, я уверен в этом, да, когда все в семье по-настоящему близки, когда все друг друга любят, — сказал он и заколебался, почувствовав, как быстро лицо его покрывается слезами, — и они, что бы ни случилось, они защитят друг друга. И это — навсегда.
Неожиданно она заговорила. Она лишь сказала:
— Все это…
Гай ждал продолжения. Его не последовало.
— Что ж, полагаю, мне пора уходить. До свиданья. Спасибо, что уделили мне время.
— …дерьмо, — заключила она.
Он подождал еще немного.
— До свиданья, Присцилла.
Николь и Кит вдвоем сидели на кровати и курили. Оба глубоко затягивались — так, что потрескивали сигареты. Выпуская дым, Николь высоко задирала подбородок. Она сказала:
— Ты не должен упрекать себя, Кит. Такое случается с каждым.
— …Да ну? Нет, со мной такого прежде не бывало. Ни в коем разе.
— В самом деле? Никогда?
— Да уж, можешь не сомневаться. Что мне — я всегда на коне. Трах! — и готово. Со мной такого прежде не бывало.
Конечно, в действительности такое случалось с ним и прежде. В среднем это случалось с ним примерно раз пять в неделю. Но и не было слишком уж регулярным. Так или иначе, он чувствовал, что получил право на некоторую долю разочарования и злости. В чем дело? Возможно, в ее костлявых лодыжках. И во всей этой болтовне. Или в том, что она, несмотря на свою очевидную гибкость и податливость, оказалась такой тяжелой — тяжелой, как автомобиль, как тяжелый «кавалер». Да что там, всего лишь перевернуть ее было все равно что припарковать фургон для перевозки мебели.
— Могу даже представить себе, — сказала она, — что это случается с Чиком Пёрчесом. И очень часто.
— За то, как он обращается с кошатинкой, его следовало бы упечь за решетку, — рассудительно сказал Кит. Потом заметил, что Чика, да, упекали-таки за решетку, и довольно часто, как по делам, связанным с пташками, так и по многим другим.
— Ты, Кит, очень чувствительный человек. Ты настолько же чувствителен, насколько неотесан и все такое, с этими своими грубоватыми манерами. Ты должен ценить в себе это.
Кит изогнул брови. Обдумывая ее слова, он недоумевал, почему не злится еще сильнее. Злость, однако, не приходила. Появилась лишь жалость к самому себе. Не обычного вида, который и выглядел, и звучал в точности как злость. Жалость другого вида, куда более благородного происхождения.
— Все эти дартсовые передряги, — сказал он.
— Точно. И некоторые трудности при переключении от одного круга общения к другому. Вот в чем все дело.
— Угу. Согласен.
Она заметила, что взгляд Кита начал собирать предметы его одежды, разбросанные по полу, — к примеру, распластанные, попранные, наизнанку вывернутые брюки.
— Пораньше лечь спать и все такое. Собраться перед финалом. Да, и посмотреть, как там Клайв.
— Но, Кит, — прежде чем ты уйдешь…
Она подняла свой черный халат и вышла из спальни, почти тотчас вернувшись с серебряным подносом: внушительная, очень дорогая на вид бутылка, два стакана и еще какая-то штуковина, похожая на нездешний фонарь, снабженный трубками.
— Это так же старо, как наш век, — сказала она. — Попробуй. А это практически только что рождено — и только что доставлено из Тегерана. Нелегко мне было этим разжиться.
— Что ж, травку я иногда покуриваю, — сказал Кит. — Время от времени. Чтобы расслабиться.
— Может, тебя, Кит, заинтересует тот факт, что слово assassin происходит именно от слова гашиш? Ассасины — вероломные и жестокие убийцы, они нападали из-за угла. Их дело — гасить, они любят гашиш… Да-да, обычно перед делом их основательно накачивали вот этим самым. И обещали, что если они сами погибнут во время убийства, то немедленно попадут в рай. В рай, Кит, полный вина, женщин и песнопений. Ну и гашиша, несомненно. — Чуть позже она добавила: — Впрочем, хватит пока этимологии. А то я уже начинаю говорить как учительница. Почему бы тебе попросту не откинуться и не позволить мне выяснить, что может по-настоящему завести твоего дружка-петушка?
Гай снова связался со своим агентом — или диспетчером? — в аэропорту Нью-Лондона. Тот сказал ему, что, если Гай того пожелает, он сможет добраться на воздушном такси прямо до Ньюарка. В случае удачи он сможет успеть на более ранний рейс «Конкорда» и таким образом скостить длительность своего путешествия часов на двенадцать. Агент улыбался и убедительно помаргивал; все было возможно; его специализация состояла в максимально вежливом навязывании как можно более дорогих путешествий. Тем временем Гай расплатился с шофером, чья неприязнь, несмотря на отчаянно щедрые чаевые, осталась непоколебимой. У теплых сумерек, воцарившихся снаружи, был цвет ухмыляющейся тыквы, цвет Хэллоуина, грозившего броситься на тебя с воплем: «Ублажи, аль заблажу!»
Прежде чем удалиться в зал ожидания для важных персон (объявлено было о небольшой задержке), Гай, исполненный неразборчивого интереса, внушенного ему любовью, побродил по другим, открытым залам, среди Америки, одетой в брючные костюмы да в растянутые слаксы. Хотя и говорили, что теперь этого стало меньше, представшее его взору людское разнообразие, с поразительными соотношениями размеров тел и цветов кожи, все-таки впечатлило его и взволновало. По правде сказать, здесь наблюдались и признаки единообразия (принадлежности к одной нации), — на всех были не вполне белые блузы с розовыми бутоньерками размером с ипподром, как, например, у той вон семьи из четырех человек, с наилучшим семейным раскладом: мужчина и женщина, мальчик и девочка, и каждый из них привередливо улыбается будущему… Гай выбросил все свои обезболивающие средства — все эти тюбики и порошки. Молодые женщины там и сям бросали на него ласковые взгляды. Но, разумеется, только одна женщина на свете была способна избавить его от боли. Глаза на некоторых лицах, на детских лицах, заставляли его недоумевать, не является ли вся его авантюра, такая волнующая и вдохновенная, такая судьбоносная, всего лишь способом ускользнуть от двадцатого века, от этой планеты — или от того, что один из них (век) сотворил с другой (планетой).
Потому что любовь… Но разве природа не спрашивает нас постоянно, какой смысл во всей этой суете? Тяжело уклониться от этого вопроса, когда видишь их вместе, целыми труппами, этих старых леди, продвигающихся по коридорам со скоростью пять метров в час, или горбящихся в креслах и трясущих головами в гневе и отрицании, настойчиво повторяя — нет, никогда, никогда, никогда. Труппы трупов. Всех их когда-то обожали, по всем плакали, когда-то (предположительно) молились на них, преклоняли перед ними колени, гладили их по волосам, целовали, ласкали; а теперь дано им было одно лишь убогое единодушие в обманутых надеждах, в сложной смеси горестей и горечи. Это было написано на их ртах, на их губах, иссеченных зарубками, словно бы оставленными за долгие годы заключения. В головах у них были только те мысли, которые просто не могли их покинуть; холодные и измочаленные, они все еще заваривались в маленьких чайниках их голов, покрытых гофрированными чехлами старушечьих волос… Чего бы женщины ни хотели, в конце жизни большинство из них все равно остается ни с чем.