Две очаровательных стюардессы-полиглотки исчерпывающим образом ублажали его и нянчили; он только что уговорил тарелку с яичницей-болтуньей и порцию копченого лосося, а теперь погрузился в «Любовь». Но даже и в такой обстановке Гаю случилось испытать драматический дискомфорт. Наклонившись, чтобы вновь наполнить его чашку превосходным кофе (смесь зерен разной степени обжарки, полагал Гай), одна из стюардесс заметила странный наклон подноса — сначала она осторожно двинула его книзу, а потом вдруг резко налегла на него всем своим весом. Когда Гай снова открыл глаза — а это, вероятно, произошло минуты через полторы, — то встретился взглядом с стюардом салона, который, озабоченно нахмурившись, присел на корточки в проходе между рядами кресел. Стюардесса же пятилась, прижимая к губам указательный палец. Гай извинился перед ними, и они наконец ушли восвояси. Но вот боль никуда не ушла. Не пожелала.
Последняя глава «Любви» называлась «О неудачах»: «“Все царство любви полнится историями трагическими”, — заявила мадам де Севинье, рассказывая о несчастьях, преследовавших ее сына в отношениях с прославленной Шампмесле. Монтень обходится со столь скабрезным предметом, сохраняя величайший апломб». Гай с некоторым недоумением дочитал главу, а затем перелистал объемистые примечания. Покончить с «Любовью» было подлинным облегчением: эти дразнящие образчики эротической мысли отнюдь не утоляли обуревавшей его болезненной жажды. «О любовном ухаживании». Гай застенчиво улыбнулся, вспомнив о последнем телефонном звонке и о восхитительной чувственности, которую, по-видимому, он в ней пробудил. «Ссылка на брак не является законной защитой от любви». Она, несомненно, встретит его, еще когда он будет подниматься по лестнице, на полпути до ее двери, и лицо ее будет пылать всеми своими красками. «Тому, кто любит, в случае смерти предмета своей любви надлежит не иметь никаких сердечных привязанностей в течение двух лет». Когда они начнут целоваться, он прижмет обе ладони к ее бедрам сзади — к бедрам, которые, вполне возможно, будет укрывать ее черное кашемировое платье с пуговицами, — и почти поднимет всю ее на себя. «Слишком легко достигнутый успех вскоре лишает любовь ее очарования; препятствия увеличивают ее ценность. Каждый, кто влюблен, бледнеет при виде предмета своей страсти». Когда они будут продвигаться через гостиную, дыхание ее будет горячим и сладким (и — ее: все будет именно и только ее); возможно, будут еще и слезы, необычайно обворожительные. «Подозрение и ревность, которая из него проистекает, отягчают состояние, именуемое любовью». Не так уж важно, что произойдет в спальне, и к тому же его некоторым образом пугает утрата индивидуальности (в ослепительном восторге и т. п.); однако же как странно будет выглядеть ее лицо в том ракурсе, в каком оно предстанет, когда она, как со смехом обещала, опустится на колени, чтобы снять с него брюки и все, что под ними обнаружит! «Влюбленному непрерывно и с неослабевающей силой предстает образ его возлюбленной». Да… так смуглы… и так близки друг к другу. «Ничто не препятствует тому, чтобы женщина была любима двумя мужчинами».
Гай отложил «Любовь» в сторону и взял вторую книгу, «Свет многих солнц». Несколько мгновений он испытывал смутное недоумение по поводу того, какова во всем этом роль Кита; но потом его взгляд упал на сделанную Николь надпись, над которой он уже предавался кое-каким размышлениям:
В тебе живут, а не лежат в могиле Те, чья любовь давно погребена. Все, что раздал, они тебе вручили, И ныне всем владеешь ты одна: Всех вижу я в тебе, с кем было сладко, Тебе — им всем — вверяясь без остатка.Это, конечно, один из сонетов Шекспира[96] (а Гай знал их довольно сносно); полная секстина. Как бишь там?.. Ах да: «Все те сердца… Все те сердца, что встарь меня любили, / Теперь твою обогатили грудь…» Надо сказать, замысловатый сонет, не простой. Адресован мужчиной женщине. Прошлые возлюбленные не просто «ушли» — они умерли. Но в те времена умирали раньше. Неплохо бы заполучить экземпляр, перечитать этот сонет полностью. «Любовь жива, не сгинула в могиле — / К тебе нашли ее частицы путь». Совершенно очаровательно.
— Итак, — сказала миссис Авенз, — остается четыре сотни за нос.
— Нос? Какой такой нос? Не было никакого носа.
— Это, Кит, относится все к тому же инциденту.
— Речь ведь шла об ухе.
— Ухо, Кит, сломать невозможно. Ладно, вот мы и до уха дошли. До разорванного уха.
— Надкушенного, — твердо сказал Кит. — Надкушенного.
— Пусть так. И это мне напоминает: зуб обойдется в двенадцать пятьдесят.
— Двенадцать с полтиной! Ну и ну… Опять, что ли, цены повысились?
— Семь пятьдесят — цена коренного. А это резец. Клыки идут по семнадцать двадцать пять.
— Боже! Я хочу сказать, я ведь простой рабочий.
— Расценки, Кит, установлены законом. Он считает их справедливыми.
— Капитализм, блин, — сказал Кит. — Кровопийцы, и ничего больше.
Он вздохнул со страдальческим видом. Или даже — с многострадальным.
— И потом еще этот рассеченный язык.
Кит в знак протеста воздел указательный палец.
— Когда все это было, — осторожно сказал он, — я, я тринадцать раз попадал в госпиталь. Постоянные увечья грудной клетки. Об этом — ни слуху ни духу. Ни в коем разе.
— Да, но чем ты, Кит, тогда занимался?
— Пытался, на свой лад, раскрутить небольшой собственный бизнес. Чтобы не угодить в силки нищеты. Вот и все. Валяйте, смейтесь.
— Рассеченный язык, Кит.
— О господи!
В конце концов Кит согласился увеличить свои еженедельные выплаты с пяти фунтов до шести с половиной. Более того, чтобы продемонстрировать добрую волю, он взял на себя обязательство отработать сорок восемь часов в системе социального обеспечения. Поскольку на деле работа в социальном обеспечении состояла лишь в том, чтобы красть у о-очень глубоких стариков те или иные вещицы, она была далеко не так плоха, как могло показаться из-за ее названия. По мнению Кита, социальное обеспечение было в огромной степени оболгано. Но в такой день, конечно же, нужно было думать не об этом, а о своих дротиках… Что толку пререкаться с какой-то состарившейся хиппаркой о цене страхоноса, страхозуба да страхоязыка?
Кит поехал в гараж на Райфл-лайн. По счастью, была смена Ходока.
— И какой же мудель этакое сотворил? — спросил Ходок. — Крутая будет работенка. Но все сделаем с гарантией, больше ее пальцем никто не тронет.
В задней комнате Кит с благодарностью развалился на усохшем автомобильном сидении. Стал перелистывать замызганные журнальчики с обнаженными красотками. Наконец-то покой. Неподалеку от него в огромной картонной коробке подыхала кошка, еще более огромная, чем сама коробка. Страдая от жестоких судорог, она билась, чихала и вздыхала. Потом начала ритмично всхлипывать.
Кит привычен был к шуму — к шуму непрестанному и неприятному. Большая часть его жизни игралась под звуковую дорожку с садистскими децибелами. Шум, шум — шум на грани переносимости. Привычен он был и к неприятному соседству, к жалящей близости; но разве сопливому чиху облысевшей кошки действительно необходимо было так пузыриться и увлажнять его брючину возле самого бедра? Она ритмично всхлипывала. Это звучало почти как… Эти голенькие в журнале — куда им до Ник! Она бы им всем показала. Он закрыл глаза и увидел самого себя обнаженным и дергающимся вперед и назад с непостижимой яростью и скоростью, как будто он под чьим-то наблюдением готовится к космическому полету. Вот и она, этакий клиторок под набедренной повязкой. А вот Кит в своем скафандре Адама, готовый к любым перегрузкам… Новый шум, новая близость, новый сигнал тревоги — Кит уставился на страхокошку.
— Сдохла, что ли? Да, та еще предстоит работенка, — сказал Ходок.
Они стояли, обследуя искореженную оконную раму и раскуроченное стекло, густо покрытое отпечатками пальцев.
— Но сделаем с гарантией.
— Благодарствую.
И Кит, сунув руку в карман, начал расставаться с деньгами — бесконечно, банкнота за банкнотой. День ужаса. Страходень.
Когда Кит ехал в «Черный Крест», чтобы позавтракать, низкое солнце нежно прижималось к его небритому лицу, словно какой-нибудь колючий свитер. Похлопывания по спине, сигаретный дым, лагер и яйца по-шотландски плохо сочетались между собой. Свиной пирог, подумал Кит, вот чего бы мне на самом деле хотелось. По обычной цене получаешь вдвойне. Приковылял Шекспир и не меньше минуты яростно ерошил Китовы волосы. Когда он наконец утихомирился, Кит глянул на стойку: ее устилал свежевыпавший покров перхоти — он, как соль, усыпал его еду, таял в страхопене лагера. Как раз в этот миг его зубы вонзились в какую-то небывало гадкую примесь, оказавшуюся у него во рту среди множества спутанных хрящей. Кит, никогда не упускавший случая съесть свиной пирог, съел их немало, и потому разные нечистоты не были для него внове; но никогда еще он не натыкался на что-либо столь тошнотворно гангренозное. Не прерывая разговора, который он вел с кем-то другим, Понго вручил ему бутылку зеленого полоскания для рта, которую держал под стойкой, и Кит опрометью бросился в «М». Через полчаса, когда, к облегчению всех, кто находился в здании, мучительные потуги на рвоту наконец прекратились, Кит вернулся к стойке, выпил несколько утешительных «скотчей» и промокнул глаза газетной бумагой — Понго заботливо оторвал кусок от своего собственного номера. Изучая обертку свиного пирога, Кит только качал головой: дата «употребить до» вгрызалась в следующее тысячелетие, причем основательно, с размахом. Он принял на грудь еще несколько «скотчей» и повеселел настолько, что готов был начать рассказывать ребяткам о своей ночи с Ник. Его желудок все еще булькал и плевался, шумно сожалея о знакомстве с пирогом ужаса, со страхопирогом…