Когда Николь была хорошей, она в том удержу не знала. Но коль плохой она бывала… В отношении своих родителей она не питала никаких чувств: это было ее безмолвной, упрятанной глубоко внутри тайной. Так или иначе, они умерли оба, вместе — случилось то, о чем она всегда знала. Так к чему ненавидеть их? К чему их любить? После того, как ей позвонили, она задумчиво поехала в аэропорт. Сама машина казалась каким-то туннелем, продуваемым холодным ветром. Сотрудник аэропорта провел ее в зал для «особо важных персон»: там был бар и около сорока или пятидесяти человек, в той или иной мере обуреваемых горем. Она проглотила бренди, что сунул ей в руки стюард. «Это бесплатно», — заверил он ее. Включили телевизор. После этого произошло нечто невероятное (даже Николь оцепенела) — по телевизору стали крутить документальный фильм: разбросанные части человеческих тел и ряды мешков для трупов, уложенных где-то на французских полях. Многие в зале разразились протестами, яростными возражениями. Один старик, совершенно обезумев, все совал деньги сотруднику пресс-службы. Николь невозмутимо выпила еще бренди, размышляя о том, как это смерть может настигать людей, настолько к ней не подготовленных. Этой ночью она занималась акробатическим сексом с каким-то пилотом, которому, конечно, не может быть прощения. К тому времени ей было девятнадцать, и она давно жила отдельно от родителей. Могущественно, колдовски, непреодолимо привлекательная, Николь, однако же, не была красивой. Но была она уже на дурном ветру, на ветру, который не надует ничего доброго.
Если рассматривать все это в более общем плане — принимая во внимание все человеческие обломки, которые она оставляла в несущемся за нею потоке воздуха, все нервные срывы, разбитые карьеры, позывы к самоубийству, отравленные ссорами браки (и еще более отвратные разводы) — то сноровка Николь в предвидении будущего оставляла ей лишь пару-тройку твердых убеждений: что никто на свете не полюбит ее в достаточной мере, а те, что полюбят, не будут достойны того, чтобы быть в достаточной мере любимыми ею. Типичный роман Николь завершался в дверном проеме ее мансарды, когда ее «текущий мужчина» совершал спринтерскую пробежку по коридору, путаясь в брюках, спущенных до колен, в распоротом пиджаке, накинутом на распоротую рубашку, а вслед за ним яростно мчалась Николь (порой в ночнушке, порой в нижнем белье, а порой голая, едва прикрытая наполовину сползшим полотенцем), либо чтобы ускорить его отступление с помощью грязных ругательств и ловко запущенной пепельницы, либо чтобы вернуть его любовь посредством извинений, ласк или же просто силы. В любом случае мужчина не останавливался. Это — без вариантов. Частенько она выбегала прямиком на улицу. Несколько раз отправляла кирпич в поджидавшую его машину. Чуть больше раз укладывалась наземь прямо перед капотом. Это, конечно, ничего не меняло. Машина всегда уезжала на максимальной скорости, какую только позволяли ее технические данные, хотя порою и задним ходом. Мужчины Николь и быстрота их побегов… Вернувшись к себе в квартиру и, может быть, промокая кровь на запястьях — или прижимая кубик льда к губе (или кусок мяса к подбитому глазу), Николь глядела на себя в зеркало, глядела на то, что оставалось, и думала, как это странно — как это странно, что она все время оказывается права. Она всегда знала, что все закончится таким вот образом. И все сбывалось. Дневник, который она вела, был поэтому всего лишь хроникой предсказанной смерти…
Будучи одной из тех, кому вообще противопоказано пить, Николь пила очень много. Но не всегда. Пару раз в месяц она встречала утро, окостенев от гордости. Оглушенная аспирином (и полная отваги, внушенной ей «Кровавой Мэри»), Николь наскоро набрасывала план основательных жизненных преобразований: например, всего два больших коктейля перед обедом, чуть более полубутылки вина за едой, а затем максимум одна порция виски или аперитива перед тем, как лечь спать. Часто она сразу же, уже на следующий день, переходила на новый режим, который непременно включал виски или аперитив перед тем, как лечь спать. Однако к тому времени сон уже казался недостижимым. Ему всегда предшествовало множество вскриков и колотья кулаками. А как насчет того, что наступало после сна — или же после самого первого сна, когда с ней обязательно случались несколько приступов, когда там или сям обязательно вспыхивала яростная боль? Потому-то ее замыслы всегда терпели неудачу. Она видела, что терпит неудачу (вот она — она, явно терпящая неудачу), вот неудача ее и постигала. Пила ли Николь Сикс в одиночку? Да, она пила в одиночку. Можете быть в этом уверены. А почему она пила в одиночку? Да потому, что была она одинока. И сейчас, ночью, она была одинока — более, чем когда-либо раньше. Как выяснилось, она просто не могла вынести самого последнего отрезка времени перед тем, как приходил сон, той тропки между необъятным днем и еще более огромной ночью, той маленькой смерти, когда сознание все еще оставалось живым и трепетало. И вот — стакан грохался о круглый столик, предположительно ничем не пахнущая пепельница испускала последнюю слабую струйку дыма, а затем походкой младенца, который учится ходить, она по замысловатой траектории направлялась к внушающей отвращение постели. Вот как всему этому приходилось заканчиваться.
Другое окончание, взаправдашняя смерть, последняя вещь, которая уже существовала в будущем, теперь увеличивалась в размерах, по мере того как она приближалась к ней, чтобы противостоять ей или ее приветствовать. Где увидит она своего убийцу, где найдет она его — в парке, в библиотеке, в каком-нибудь тусклом кафе? А может, он пройдет мимо нее на улице — полуобнаженный, с доской на плече? У убийства было место, дата и даже время: через несколько минут после полуночи в день ее тридцатипятилетия. Николь будет цокать каблучками, идя по темной тупиковой улочке. Потом — машина, скрип ее тормозов, и дверь распахнется. Убийца (лицо его будет в тени, а на коленях у него будет лежать монтировка) протянет одну руку, чтобы ухватить ее за волосы, и скажет: «Садись. Садись»…)
И она заберется внутрь.
Это было предопределено. Это было где-то записано. Убийца не стал еще убийцей. Но та, чье предначертанье — быть убитой, была жертвой с самого начала.
Где найдет она его, как она себе его измыслит, когда призовет его к себе? В то важное утро она проснулась, вся в поту от обычных своих кошмаров. Отправилась прямо в ванну и долго лежала там с округленными глазами и собранными вверх и заколотыми волосами. В важные дни она всегда чувствовала, что на нее устремлен чей-то испытующий взгляд, взгляд непристойный и полный ярости. Голова ее сейчас, на фоне извивающихся очертаний великанши под водой, выглядела крохотной, как бы сплющенной. С театральной внезапностью она поднялась из ванны и помедлила, прежде чем протянуть руку за полотенцем. Потом встала голой посреди теплой комнаты. Губы ее были полными, рот — необычайно широким. Мать всегда говорила, что рот у нее как у шлюхи. Казалось, с каждой стороны он был на добрых полдюйма шире, чем надо, — словно у размалеванной порнодивы. Но щеки у порноклоунесс были набелены, они казались белее, чем зубы. Лицо Николь всегда было смуглым, а зубы тускло поблескивали и вдобавок были скошены внутрь рта, как бы для того, чтобы уравновесить ширину губ. Или просто потому, что их всасывала все пожирающая душа. Глаза ее при различном освещении с готовностью, даже с охотой меняли свой цвет, но основным всегда оставался неистовый зеленый. Она была одержима мыслью о смерти любви…
Те похороны, точнее, кремация, при которой она должна была в тот день присутствовать, — это не имело особого значения. Николь Сикс, которая почти не знала, почти не помнила умершую, вынуждена была провести полчаса за изнурительными телефонными переговорами, прежде чем ее сумели упросить. Когда-то, много лет назад, покойная нанимала Николь на работу в свою антикварную лавку. Месяц-другой она, будущая жертва убийства, сидела, покуривая, в безвкусном помещении, чем-то похожем на грот, неподалеку от Фулхэмского Бродвея. Потом она с этим покончила. Так случалось и со всеми местами работы Николь, которых она за последнее время сменила великое множество. Она поступала на работу, а затем, после все возрастающего, а затем и переходящего всякие границы числа опозданий, четырехчасовых перерывов на обед и преждевременных уходов, ее сослуживцы приходили к мнению, что она всех подвела (ее в это время никогда не было на месте), и она прекращала ходить туда. Николь всегда знала, когда это произойдет, и выбирала именно этот день, чтобы бросить работу. То обстоятельство, что Николь знала, что все закончится именно таким образом, придавало любой работе, на которую она поступала, неимоверное напряжение — с самой первой недели, первого дня, первого утра… В более отдаленном прошлом она работала корректором в издательстве, официанткой, подававшей коктейли, телефонисткой, крупье, служила в туристическом бюро, была «дамой-киссограммой» (то есть доставляла послания, которые должна была сопровождать поцелуем), моделью, библиотекаршей, архивисткой и актрисой. Что до актрисы, то в этом деле она зашла довольно далеко. Когда ей было чуть за двадцать, она подвизалась в театре с постоянной труппой, затем в Королевском Шекспировском, работала в театре пантомимы, снялась в нескольких телеспектаклях. У нее до сих пор хранился чемодан, полный разного театрального барахла, и несколько видеокассет (богатая бедняжка-малышка, проворная новобрачная, обнаженная гурия, что, доводя зрителей до сумасшествия, проглядывает сквозь клубящийся дым и вуали). Игра служила ей как бы лекарством, хотя драматические роли приводили ее в еще большее смятение. Счастливее всего она чувствовала себя, участвуя в комедиях, фарсах, разного рода капустниках. Самым устойчивым периодом во взрослой ее жизни был год, проведенный в Брайтоне, где она исполняла заглавную роль в «Джеке и бобовом стебле»[6]. Мужская роль, казалось, шла ей на пользу. Она играла Джека в короткой курточке и черных брюках в облипочку, с зачесанными вверх волосами. Немало матерей недоумевали, почему их сыновья являлись домой позеленевшими, почему их как бы лихорадило и они зарывались в свои постели, даже не поужинав. Но затем ее актерский дар сорвался с привязи и перекочевал в настоящую жизнь.