Обернув вокруг живота полотенце, она сидела перед зеркалом, что само по себе, с этой авансценой, изобилующей беспощадными лампами, было напоминанием о театре. Вновь она чувствовала, что спину ее бороздит чей-то враждебный взгляд. Она приступила к работе над своим лицом, как художник, подбирая уместные для похорон краски: черную, бежевую, кроваво-красную. Поднявшись, обернулась к постели и осмотрела свои погребальные одежки, отмечая их явную траурность: даже ее изысканное белье было черным, даже застежки на поясе для чулок были черными, черными. Она распахнула шифоньер, являя на свет божий зеркало в полный рост, и встала к нему боком, прижав распластанную ладонь к животу и чувствуя все то, что в такое мгновение хотела бы почувствовать любая из женщин. Когда она уселась на кровать и наклонилась за первым из черных чулок, телесная память вернула ее к более ранним омовениям, самопроверкам, интимным приготовлениям. Выходные, проведенные за городом с каким-нибудь очередным возлюбленным. Вечером в пятницу, после обильного обеда, сидя в машине, пока они пробирались к шоссе через закоулки Свисс-Коттеджа или плутали по извилистым улочкам Клэпэма и Брикстона, а потом и за ними (там, где Лондон, кажется, ну никак не желает освободить землю, но стремится простереться все дальше и дальше, по всем тем полям, вплоть до самых скал и утесов, вплоть до самой воды), Николь чувствовала какое-то давление в лучших своих трусиках, как будто там происходило нечто противоположное половому акту, как будто там двигалась, формируясь, новая девственная плева, розовая и свежая. К тому времени, как они добирались до Тоттериджа или Тутинга, Николь снова становилась девственницей. С каким смущением оборачивалась она к этому говорливому разочарованию, лепечущему промаху, восседавшему сбоку от нее, положив руки на руль! Поглядев на деревья в сгущающихся сумерках, на церковь, на ошарашенную заблудшую овцу, Николь совсем немного выпивала то ли в отеле, то ли в снятом коттедже, после чего засыпала не оскверненной, сложив руки на груди, словно святая. Погрузившись в угрюмую дремоту, мужчина тем не менее пробуждался, чтобы обнаружить, что не менее половины его туловища обхватывает рот Николь, и послеполуденные часы в субботу всегда были отмечены оргиями решительно во всех областях. Дотянуть же до воскресенья ей почти никогда не удавалось. Как правило, все заканчивалось в субботний вечер: оглушенные и безмолвные, они возвращались вниз по шоссе, или же следовала чудовищно долгая и дорогая поездка в миниатюрном такси, рассчитанном на одного пассажира, или же Николь Сикс, прямая и немигающая, стояла на запруженной народом железнодорожной платформе, держа в руках полный обуви чемодан.
Но давайте-ка внесем во все это ясность: она располагала великой властью — величайшей властью. Все женщины, чьи лица и тела более или менее точно соответствуют современным стандартам, имеют кое-какое представление об этих чарах и об исключительных правах, даваемых ими. В пору своего расцвета, каким бы кратковременным и относительным он ни был, они занимают эротический центр вселенной. Некоторые чувствуют растерянность, другие — что их теснит толпа или даже столпотворение вокруг, но все они там, именно там, в лесу поклонения, в лесу твердокаменных тиков, в лесу размером с целый Китай. А в случае с Николь Сикс обычное половое влечение было преобразовано, фантастическим образом возвышено: оно представало перед ней в виде человеческой любви. Она обладала властной способностью внушать любовь, и сила эта проявлялась почти повсюду. Довести сильного мужчину до слез? Да ерунда, забудьте об этом! Худосочные мозгляки-пацифисты безо всяких церемоний проталкивались сквозь уличные толпы, чтобы быть у ее ног, стоило только ей позвать их. Заядлые семьянины оставляли своих больных детей, чтобы ждать под дождем, стоя под ее окнами. Полуграмотные строители и преуспевающие банкиры присылали ей венки сонетов. Она доводила до нищеты всех альфонсов, кастрировала племенных жеребцов, укладывала в больницу закоренелых сердцеедов. Никогда они уже не были прежними, все они теряли головы. Но дело обстояло так (как оно обстояло?), дело обстояло так, что она вынуждена была принимать эту любовь и отсылать ее обратно, превращенную в нечто противоположное; не просто отвергнутую, но и убитую. Характер определяет судьбу — и Николь знала, где проляжет ее жизненный путь.
Пятнадцатью минутами позже она, одетая для свидания со смертью, вызвала себе черное такси, в ожидании которого выпила пару чашек черного кофе и с жадностью затянулась дымом черной французской сигареты.
В Голгерз-Грин она отпустила такси, и оно укатило навеки. Она знала, что обратно ее подвезут; так всегда бывает на похоронах. Небо над сложенной из красного кирпича сторожкой, в которую она вошла, было, безусловно, достаточно тусклым, чтобы тот, кто вздумал его покинуть, сделал это с полной невозмутимостью. Она, как обычно, опоздала, но на сей раз ее не буравил град блеклых взглядов. Ничуть не пытаясь приглушить свои шаги, она ровной походкой подошла к спинам собравшихся и проскользнула в один из проходов в жидковатой толпе: недостатка в таких проходах там не было. Проститься с умершей женщиной пришло не так уж много народу. Вот, собственно, все, что там имелось: широкие бачки и столь свойственная онанистам бледность старины Теда в поношенном облачении плюс плакальщики-миряне. Николь в равной мере жаждала сигареты и тех строк, что порою доводится слышать: о быстротечной жизни, полной невзгод. Ее всегда особенно занимало — потому-то она и пришла — зрелище, которое являли собой понесшие утрату пожилые люди, и в частности женщины. Несчастные овцы, овцы ошеломленные (их ошеломляла даже простая природа)… На них всегда можно положиться как на профессиональных плакальщиц, но на деле они слишком уж хороши, слишком уж рьяны — с этими своими волосиками, напоминающими грязные перья, с этими болезненными содроганиями от жестокого горя, от себялюбивого ужаса… Николь зевнула. Все вокруг нее было выдержано в едином стиле — и бюсты, и пластинки с выгравированными на них фамилиями, и весь персонал, что сперва разжигал огонь в печи, а затем гасил его. Она едва обратила внимание на то, как осторожно вкатили гроб, — она-то знала, что он пуст, что тело уже обращено в прах огнем пожирающим.