Жадно (точней, хищно) слушает.
Насинг спешал... Еврисинг из окей. Абсолютли. Джаст... май сан хэз сайнт э контракт уиз зи арми...
Ничего особенного... Все о ’ кей. Абсолютно. Просто... мой сын подписал контракт c армией...
Внимает очередной порции прекраснодушных благоглупостей. Явно через силу. Подавив ярость и отвращение, дрессированно изображает угодливую
застенчивость.
Ай андестэнд. (Pointing out “химселф”.) Бат хи сайнт а контракт химселф. Уич минз... (Most likely to herself.) Хи пробабли уонтс химселф...
Я понимаю. (С ударением на “сам”.) Но он подписал контракт сам. Что значит... (Главным образом себе.) Он, скорее всего, хочет этого сам...
Пауза; взрыв.
Уот даз ит мин “э биг бой”?! Хи из зи оунли сан... Хи из зи оунли чайлд оф майн... Хи из зи оунли персон зэт ай хэв эраунд зэ уорлд... Coy... Ай дон’т андестэнд... Уот фор эврисинг хэд хэпенд зэт ай дид... уот ай дид...
Что значит “большой мальчик”?! Он единственный сын... Он мой единственный ребенок... Он единственный, кто у меня есть на всем свете... Так что... Я не понимаю... Для чего же тогда все это было, — то, что я делала... что я делала...
Резко берет со столика папку и с силой прижимает ее к груди.
Словно от силы этого прижатия зависит убедительность ее аргументов...
Стоит в профиль.
Страдальческая судорога лба, глаз, рта, тела.
Бат ай эм реалистик, сэр, ай эм! Ай хэв уан эквейнтэнс ин Джэрусэлэм... Хи риспектс ми э лот! Э лот! Хи эпришиэйтс ми! Энд иф хи мэйкс хиз инфлюэнс ту май сан... ту иксплейн... Ай мин: иф май сан колз хим... хи вуд иксплейн ту май сан...
Но я и так реалистична, сэр, я реалистична! У меня есть один знакомый в Иерусалиме... Он очень уважает меня! Очень! Он меня ценит! И если он повлияет на моего сына... чтобы объяснить... Я имею в виду: если мой сын позвонил бы ему... он бы тогда объяснил моему сыну...
Содержимое папки громко падает на пол — и разлетается по коридору — вплоть до дверей с цифрой “3” и глазком. Преобладающий звук, фиксируемый при этом киноаппаратурой, в основном грубый, грозный, обвальный. Но на самом излете этого звука слышится сирое падение осеннего листа, что, вальсируя, бессильно цепляется за пустой воздух.
Внезапно: полное выключение звука.
То есть: выключение времени.
Кинокамера, словно одинокий ангел, медленно летит в этом беззвучии над рекой фотографий, писем, еще каких-то бумаг из состава ускользающей — а может, уже ускользнувшей — человеческой жизни. На ее берегу — опрокинутая бутылка из-под шампанского, выпавший из нее райский цветок. Последовательность отдельных видов этой реки, точнее, взаиморасположение ее эпизодов, находится полностью вне соответствия с условным земным временем.
Иначе не может и быть. Ведь в потоке этой реки повседневные события нескольких десятилетий, под напором скупых, быстротечных человечьих годов, сгущены предельно, до плотности цветных, черно-белых, снова цветных блицснимков, где уголок губ корректирует вечность так же прочно, как смерть. Эпизоды, в скупой и грубой трехмерности совсем незаметные, мгновенно приобретают плотность судьбы в любой, даже самой проходной фразе обыденного письма. Надо ли демонстрировать примеры? То есть: следует ли в деталях перечислять содержимое этой папки, ставшее рекой, над которой сейчас летит скорбный внимательный ангел?
Что это даст? Очередной список, очередной клип, очередной перечень мельканий, где от скорости исчезают даже запятые, честный и сентиментальный реестр глаз, носов, фотоулыбок, фраз, что затерты в сгибах бумаги? К чему так уплотнять жизнь? То есть: к чему ее торопить? Ведь и так она дана нам не насовсем, а на подержать. Всякому ясно: резвостью своей неуемной мы необратимо ускоряем время. Нет сомнений в том, что превосходно спланированная, идейно и экономически обоснованная, индустриально обеспеченная гибель миллионов, скошенных почти одномоментно в центре Европы, недалече от середины уходящего века, привела к тому, что оставшиеся в живых на исходе этого века не успевают регистрировать: “что нынче — вторник или зима?”
Потому что именно те, оборванные части жизней, не дожитые до своего естественного, природой положенного конца, оказались по закону неотвратимости возмездия суммированны и вычтены из потока времени, — из общего потока, рассчитанного на все земное и сущее, — а скорее еще коварней (нет! — еще справедливей): они, в соответствующие миллионы раз, увеличили его скорость.
Взаиморасположение же этих эпизодов, подобно соотношению буквенных или иероглифических знаков, находится, скорее всего, в единственном, жестко выверенном и неукоснительном соответствии с текстом того типографского набора, что сделан однажды, раз и навсегда, — там, наверху, куда мы, глупые, то и дело указуем мысленно пальцем, — то от малодушия, то, наоборот, от фундаментальных иллюзий покоя, прочности и отрады, — в обоих случаях тщетно.
Внимательный ангел летит над рекой. Мы вслушиваемся в беззвучие. Но слух уже голоден, и вот слуховые трубы, точно стебли — сок, терпеливым своим напряжением вытягивают из пространства — каплю за каплей — за струйкой струю — голос женщины с телефоном. И всасывают его...
Аскинг?.. ю?.. Пробабли ит’с э литл бит импэлайт... Ит’с фани э литл бит... Бат иф ай хэд э чойс... Ай мин... иф ю хэд э чойс, сэр... Ай вуд лайк ту аск ю инстед оф зэт фейвэр... инстед оф э джоб фейвэр... Ай вуд префер э диферент фейвэр... Зэ хазбент оф йор нис... Зэ хазбент ин Джэрусэлэм... из хи ан инфлюент персон?.. э литл бит? Бай коуинседенс дазн’т хи уорк ин зи арми офис? Мэй би хи куд иксплейн... Иф зей оунли нью... Иф май сан ноуз... зэт хи из зи оунли чайлд оф майн... зи оунли персон оф майн... Иф хи риалайзиз... Сорри... Сорри... Бат азэуайз... уот фор... эврисинг хэд хэпенд... зэт ай дид...
Прошу?.. Вас?.. Может, это немножко невежливо... Это немножко смешно... Но если бы у меня был выбор... Я имею в виду... если бы у вас был выбор, сэр... Я бы хотела тогда попросить вас вместо той услуги... вместо услуги, касающейся работы... Я бы предпочла другую услугу... Муж вашей племянницы... Тот, что в Иерусалиме... он влиятельный человек?.. хоть немножко? Чисто случайно: не работает ли он в военном учреждении? Может, он мог бы объяснить... Если б они только знали... Если бы мой сын знал, что он мой единственный ребенок... Единственное существо, которое у меня есть... Если б он сознавал... Простите... Простите... Но иначе... для чего же тогда... все это было... что я делала...
Сцена 16
Номер шхинозийца. Полуодетый, полусонный и полностью обозленный, он сидит за компьютером, пытаясь то ли любить, то ли убить, то ли облапошить кого-то заэкранного в виртуальной реальности. Слышно изнурительное пиликанье компьютерной игры: тбири, тбири, тбата, тбата, тбута, тбута, тититба-а-а...
Нечто похожее слышишь при отправке факса или когда, прибегнув к услугам альтернативных компаний, звонишь на дальнее расстояние... Звукосигналы дурной математической бесконечности... Квадратный ритм, слепой, сводящий с ума, неизменный... Тири, тири, тата, тата, тута, тута, титита-а-а...
Это главный звуковой фон. А за ним, разорванный паузами, раненный, бредящий, глуховатый, звучит и звучит из-за двери голос женщины с телефоном.
Свет экрана, падая на желтое лицо шхинозийца, дает устойчиво мертвый колор, типичный для киборгов в их люминесцентно-фосфоресцирующей ноосфере... “Хага! Мал-сумалгун йомаш рош!..” Вот дьявол! Ни игра не клеится, ни спать не дают... Резко вскочив, шхинозиец оказывается у двери. Чуть привстав на цыпочки, он всматривается в дверной глазок. В какой-то момент возникает пауза: то ли женщину перебили, то ли она положила трубку... Шхинозиец делает уже было шаг к своему компьютеру, когда ясно вдруг видит под дверью какую-то фотографию. Освещенная лампочкой коридора, она на две трети торчит из дверной щели. Он присаживается на корточки и с любопытством, но никак не касаясь, разглядывает картинку.