Месть рождает месть, больше ничего она не рождает. Трайнат недолго пробыл на княжеском престоле, его задушили слуги Миндовга. А Войшалк, старший сын Миндовга, собрал войско и напал на Крево, заставив Давмонта сбежать во Псков. Там нальшанский князь принял христианство, женился, стал князем Тимофеем и до конца жизни мстил Литве и Нальше, посылая наезд за наездом, набег за набегом на землю отцов.
— Отец, ты не забыл, что у Юра нет правой руки? — спросил Дан, собираясь в лес. — И он не левша. Смотри, чтоб не вышло так, как как-то с Драговитом… Помнишь?
Это все в Креве помнили. Младший сын Драговита был квелым, слабым на руки. Драговит лег под лопату и живым остался. Только искалеченным. Не двигался два года, пока не умер.
Такой доли никому не пожелаешь.
— Юр хоть и с одной рукой, но…
Дан не дослушал, зашел в стойло, вывел жемайтийского жеребца, которого тоже пригнал в обозе из Смоленска.
— Но поговорил бы ты, отец, с вайдэлотом, чтоб или Вит заменил Юра, или я… Вайдэлот хитрый, что-нибудь придумает.
— Что он придумает? По обычаю младший сын забивает лопатой. А если вайдэлот нарушает обычай, так какой он вайдэлот?
— Ну, смотри… Придумали ж вы с ним, как Милаву не принести в жертву Яриле.
Дан вскочил на коня, Тит взялся за узду:
— Ты сам хочешь меня забить?
— Нет! — кнутом огрел Дан жеребца, тот взвился свечкой, едва руку Титу не вырвав, и Тит подумал вслед среднему сыну: «Еще как хочет!..»
Когда Дан привел в дом Милаву, когда Тит увидел, как она, будто черную тучу над белым снегом, волосы с груди на плечи перебрасывает, тогда зашумела в нем кровь — и первое, что подумалось: «Кому-то из нас, или Дану, или мне, из-за этой смолянки не жить». И не только потому, что Милава была красивой. Добронега, жена Тита, которая умерла, народив ему пятерых сыновей, из которых выжили трое, тоже была красивой. Очень. Так что Тит привык к женской красоте. Но у Добронеги не было того, что он сразу почувствовал в Милаве. Того, что может быть, Миндовг почувствовал в Агне, из-за чего и взял ее силой на поминках по жене. Забрал у Давмонта. И Тит, как только увидел Милаву, почувствовал это. И понял, что заберет ее у Дана.
И забрал. Но не так, как Миндовг забрал Агну. Не открыто, а тайком. Как только Дан в свой шалаш лесной отъехал, Тит взял смолянку. Она и не противилась, потому как почувствовала в нем, может быть, то, чего не почувствовала в Дане. И в следующий раз, когда Дан уехал в шалаш, сама к Титу пришла.
Так они и жили втроем. Сын со своей женой — и отец с женой сына. Язычника Тита это не смущало, а Милава, которая выросла и была воспитана христианкой, мучилась. И мучила Тита. «Это грех. Это грех. Так нельзя, так нельзя». Какой грех? Почему нельзя? Это природа, страсть. Куда она ведет, туда за ней идут. Звери, люди. И потом, еще недавно в нальшанских семьях и по две, и по три жены было. Прадед Тита с тремя жил. Кормил их, детей кормил — и жил. Не мог бы кормить, не жил бы.
Вот теперь Тит не только Милаву, никого кормить не может — и уходит ото всех. Ложится под лопату. Все по обычаям предков, по вечным законам жизни, а не по принесенным откуда-то писаниям. Кто и где их писал? Что в них?.. Милава ему поведала. Если по ним жить, так человеку не повернуться. Самому ничего не решить. Вот он сказал Милаве вчера, что пойдет под лопату. Она давай креститься, молиться. Снова: «Нельзя, нельзя. Грех, грех. Страшный, смертный». Почему? Грех за печью с мышами жить! Даже не так грех, как позор. А тут какой позор? Никакого. Перед кем? Ни перед кем. А если нет позора, нет и греха. А она свое: «Грех перед Богом, который жизнь дал». Ну, если даже дал, так теперь она моя — и я сам с ней разберусь. Как решу, так и будет.
Вообще все, что в тех писаниях — для слабых людей. Не могу, де, под лопату лечь, Бог не позволяет. Буду в запечье с мышами сидеть. Недаром Миндовг, сильный человек, отрекся от навязанной ему христианской веры и вернулся к вере языческой. Вере предков.
«Это святотатство, — сказала Милава. — Он осудил себя на муки вечные. Бог такого не прощает».
Когда Тит первый раз взял ее, Милава долго рассказывала ему о своем житье — и он слушал. Лежал на спине, гладил ее по волосам и слушал, что она рассказывает. Никогда раньше такого не было, потому что кого слушать? Что может сказать женщина? И обычно он успокаивал плоть, выбрасывал семя — и все. Натягивал одежду — и или на работу, или на войну. А тут лежал и слушал, удивляясь самому себе, ее повести про детство, про родителей, про ее любовь, про ее Бога…