Рассказывая, он забывал о своей деревяшке и, сидя на крыльце, начинал двигать руками и ногами, как на водительском сиденье в танке. Выполнял приказы своего командира Дмитрюка, «самого дорогого человека» — не забывал прибавить он.
— Есть, товарищ Дмитрюк! — кричал Сергеич на крыльце, как будто дорогой человек был рядом с ним.
Тогда, в бою, командир Дмитрюк помог раненому водителю выбраться из запылавшего танка, вытянул и выбросил его из огня, и водитель до сих пор помнил крепко зажмуренные глаза командира в черном дыму, горящие рукава комбинезона на руках, ухватившихся за края башенного люка. У водителя была раздроблена нога. Волоча ее, он полз назад, к танку, а потом катался по траве и выл от своего бессилия.
Башенный стрелок Тюрькин был убит сразу, тем снарядом, осколки которого остались в ноге Сергеича, и сгорел вместе с Дмитрюком.
— Вот как, они погибли, а я живу… — рассказывал Сергеич.
И в голосе его звучал упрек самому себе.
Алеша в эти минуты думал о брате, которого живым не видел. И не увидит. Брат лежал в далекой могиле, в чужой земле, называющейся неласково — Померания. «Проклятое место, — говорила мать. — По-ме-ра-ния… Только чтобы помирать… Сколько там их! Косточек не сосчитаешь…»
Какой бы рассказ о войне ни приходилось услышать маленькому Алеше, а позже прочитать, во всех историях у него был один герой — брат Петр. Его воображал он стреляющим из автомата, летящим в бомбардировщике, сидящим в танке.
Тогда, после рассказа Сергеича, Алеше приснилось: человек горел в танке, и это был брат. Он едва дождался утра, прибежал, спросил:
— Как же так вышло, дядя Сережа, что наш танк подожгли?
Ему хотелось, чтобы никогда не было ни смерти брата, ни смерти Дмитрюка.
— Так ведь у них тоже были «тигры», а не кутята, — ответил дядя Сережа.
И опять начал кричать, рассказывая о победах своего экипажа.
С огорода подошла Анна Матвеевна, поставила рыжие от навоза ведра.
— Убилась! — И закурила, стоя на коротких ногах, обутых в сапоги. — А ты, голуба моя, все бах, бах? Язык-то не болит? Мозоли уж, небось, на нем от этой самой войны! Лучше научил бы, Любонька, мальца грядки полоть… Он бы мне подсобил!
Дядя Сережа посидел, ухмыляясь, вздохнул и горько сказал:
— Сучкова сама научит.
— Нау-у-учит, — тут же пропела Анна Матвеевна, чадя папироской. — Она хозяйка! У нее клубника так клубника, огурец так огурец! А у нас, заинька? А у нас? Эх, горе!
— Ну и пусть себе! — огрызнулся Сергеич.
И в этом его злом пренебрежении к огурцам вдруг послышался Алеше непонятный тогда вызов. Пусть себе! Анна Матвеевна засмеялась:
— Ах, голуба, ах ты, заинька моя!
Дядя Сережа не хотел работать в огороде. Он мог починить керогаз и ходики, ручные часики и даже бормашину зубному врачу Богме, отцу кудрявой девочки Нади, которую мать последние годы прочила Алеше в невесты. Всегда была суровой, а о ней заговаривала — заискивала.
Богмы жили на краю слободки, у самой реки, в каменном особняке, похожем на дачу. Его так и называли — дача, и маленький Алеша запомнил: дача прочная, красивая, с большим участком, а в просторных, как небо, окнах всегда полыхает солнце — с одной стороны утром, с другой вечером… Сам Богма, Андрей Никифорович, не только ездил в городскую поликлинику, но и на даче держал кабинет. Еще стучала там швейная машина, которую чинил и смазывал дядя Сережа. Все слободские, старые и малые, лечили у Андрея Никифоровича зубы, все шили у его жены, Софьи Михайловны, рубашки, платья и фартуки. Старшая дочь, Вера, сидела возле матери в блузке, утыканной иголками с нитками, держала на коленях лоскутки…
У матери, Сучковой, чуть ли не все зубы были стальные. Улыбнется — заводской механизм, озноб берет. Но она редко улыбалась, хотя и гордилась своими зубами и была довольна тем, что они не влетели в копеечку — со слобожан Богма брал по-божески. А ходила мать на дачу чаще других, за тем, за другим, вела знакомство…
Дядю Сережу Алешина мать презирала, потому что он был сумасшедший, совсем ничего не брал с людей. Ни за керогазы, ни за часики. Отталкивал от себя руки с бумажками, протянутые к нему. Сначала слобожане обижались:
— Мы не нищие!
Дядя Сережа улыбался так, что наружу выкатывались влажные десны, и объяснял:
— У меня к вам симпатия!
А мать Анки при этом восхищалась, любезничая с ним: