— Что это? — спрашивала Тамара и смотрела вверх.
— Это Стожары или, по-другому, Плеяды, — отвечал я.
— А почему их не было летом?
— Ты наблюдательная. Это созвездие видно только осенью и зимой.
— Да? А куда оно девается летом?
— Земля меняет своё положение, поэтому Плеяды исчезают.
— А почему летом не исчезает Большая Медведица?
Этим вопросом она поставила меня в тупик.
— Таково устройство Галактики, — умничал я ответ.
Тамара не оспаривала устройство Галактики.
И мы снова целовались.
Низко, в северо-восточной части неба, блестела удивительная звезда. Казалось, она, мерцая, переливается всеми цветами радуги.
— Смотри! — говорил я Тамаре и показывал на звезду пальцем.
— Синяя! — радостно шептала моя фея.
— Зелёная! — продолжал я.
— А теперь красная! — смеялась Тамара.
— Снова синяя… — я наклонялся к её губам, и мы забывали про нашу звезду.
Вода тихонько булькала буквально у наших ног, приятели говорили мне, что ночью вверх по нашей речке поднимаются целые косяки крупных голавлей и подустов, хотелось удивить мою подружку, и в коротких паузах между поцелуями я рассказывал ей про то, сколько рыбы мы с Лёшкой поймали накануне.
Музыкой осенних ночей были мелодичные песни сверчков.
Их чудные трели раздавались и справа, и слева, и спереди, и сзади.
Сверчков было так много, что казалось, будто весь мир состоит только из этих невидимых музыкантов. Они пели без устали и без перерывов. Однажды я принёс фонарик, и мы с Тамарой, стараясь ступать неслышно, подошли к кусту древовидной мальвы, на ветвях которой обосновался невидимый певец. Я включил фонарик, и мы не без труда обнаружили маленького бледно-серого кузнечика, мелкие движения которого, как оказалось, и были источником удивительных серенад. Скромный вид ночного певца полностью компенсировался его непостижимыми музыкальными способностями.
Тонкие, волшебные звуки, словно гимн уходящей осени, с каждым вечером становились всё печальнее и печальнее.
Особенно грустно было то, что мы с Тамарой стали замечать, что количество ночных менестрелей неумолимо уменьшается, и их песни становятся всё тише и тише.
Это означало, что осень вступает в свои права.
Почти всё время мы разговаривали шепотом.
— Тебе не кажется, что мы остались одни? — тихо спросил я однажды.
— Как это?
— Ну, совсем одни. На всём белом свете.
— А-а…
— Не кажется?
— Кажется.
Почему-то сладко щемило сердце.
И мы снова начинали целоваться.
Иногда мы вспоминали про наших друзей — Лёшку и Наташу — и ненадолго возвращались к забытой забаве — качелям под деревом грецкого ореха. Только теперь всё было иначе. Лёшка с Наташей сидели на одной стороне, причем мой приятель так крепко и властно обнимал свою подружку, что мне становилось завидно. Мы с Тамарой занимали другую половину люльки, какая-то просторная попона служила нам верным убежищем от осеннего ветра, никто не мог видеть, как я осторожно и ласково обнимал Тамару и прижимал к себе её упругое тело. Мы толкали люльку, и Лёшка сразу начинал жадно, взасос целовать Наташу — вынести это было просто невозможно, и мы с Тамарой тоже целовались, наши поцелуи были почти невинными по сравнению с тем, как самозабвенно предавались этому занятию наши друзья. Люлька совершала медленные, плавные движения, и эти равномерные колебания и ритмичный скрип канатов над нашими головами, казалось, содержали в себе какой-то постыдный намёк на что-то совсем взрослое и запретное.
Не знаю, что делали там, под своей попоной, Лёшка с Наташей, но мои руки были гораздо более бесстыжими, чем тогда, когда мы с Тамарой оставались наедине. Трепеща от страсти, я трогал сквозь шерстяную кофточку нежные и упругие груди моей девочки.
Тамара удерживала мои ладони, но не отталкивала.
Мне хотелось расстегнуть несколько пуговок, но, признаюсь, я не осмеливался сделать это.
— Ты с ума сошёл, — едва слышно шептала Наташа.
— Ничего не видно, — глухо бурчал Лёшка.
Я скашивал глаза и действительно не мог понять, что там у них происходит, потому что Лёшка почти лежал на девочке. Если бы просто лежал! Он как-то недвусмысленно двигался, словно… Неужели?
Нет! Не может быть!
Разве что — «понарошку».