Я заверил его, что он ошибается. Я понятия не имел, как это могло произойти.
– Вы думали, что я побоюсь ответить за оскорбление, – сказал он с легкой горечью.
Я был настолько заинтересован, что подмечал малейшие оттенки в выражении, но по-прежнему ничего не понимал. Однако что-то в этих словах – или, быть может, интонация этой фразы – побудило меня отнестись к нему снисходительно. Неожиданная стычка перестала меня раздражать. Он заблуждался, произошло какое-то недоразумение, и я предчувствовал, что по характеру своему оно было отвратительно и неуместно. Мне не терпелось поскорей и возможно приличнее закончить эту сцену, как не терпится человеку оборвать непрошенное и омерзительное признание. Забавнее всего было то, что, предаваясь всем этим соображениям высшего порядка, я тем не менее ощущал некоторый трепет при мысли о возможной – весьма возможной – постыдной драке, для которой не подыщешь объяснений и которая сделает меня смешным. Я не стремился к тому, чтобы прославиться на три дня как человек, получивший синяк под глазом или что-либо в этом роде от помощника с «Патны». Он же, по всей вероятности, не задумывался над своими поступками и, во всяком случае, был бы оправдан в своих собственных глазах. Несмотря на его спокойствие и, я бы сказал, оцепенение, каждый бы заметил, что он был чрезвычайно чем-то рассержен. Не отрицаю, мне очень хотелось умиротворить его, если бы я только знал, как за это взяться. Но, как вы легко можете себе представить, я не знал. То был мрак без единого проблеска света. Молча стояли мы друг перед другом. Секунд пятнадцать он выжидал, затем шагнул вперед, а я приготовился отразить удар, хотя, кажется, ни один мускул у меня не дрогнул.
– Будь вы вдвое больше и вшестеро сильнее, – заговорил он очень тихо, – я бы вам сказал, что я о вас думаю. Вы…
– Стойте! – воскликнул я.
Это заставило его на секунду замолкнуть.
– Раньше чем говорить, что вы обо мне думаете, – быстро продолжал я, – будьте любезны сообщить мне, что я такое сказал или сделал.
Последовала пауза. Он смотрел на меня с негодованием, а я мучительно напрягал память, но мне мешал восточный голос из залы суда, бесстрастно и многословно возражавший против обвинения во лжи. Затем мы заговорили почти одновременно.
– Я вам докажу, что вы ошибаетесь на мой счет, – сказал он тоном, предвещающим кризис.
– Понятия не имею, – серьезно заявил я в то же время.
Он старался меня уничтожить презрительным взглядом.
– Теперь, когда вы видите, что я не боюсь, вы пытаетесь увернуться, – сказал он. – Ну кто из нас трусливая тварь?
Тут только я понял.
Он всматривался в мое лицо, словно выискивая местечко, куда бы опустить кулак.
– Я никому не позволю… – забормотал он угрожающе.
Да, действительно, это было страшное недоразумение; он выдал себя с головой. Не могу вам передать, как я был потрясен. Должно быть, мне не удалось скрыть свои чувства, так как выражение его лица слегка изменилось.
– Боже мой! – пролепетал я. – Не думаете же вы, что я…
– Но я уверен, что не ослышался, – настаивал он и впервые с начала этой горестной сцены повысил голос. Потом с оттенком презрения добавил: – Значит, это были не вы? Отлично; я разыщу того, другого.
– Не глупите, – в отчаянии крикнул я, – это было совсем не то!
– Я слышал, – повторил он с непоколебимым и мрачным упорством.
Быть может, найдутся люди, которым покажется смешным такое упорство. Но я не смеялся. О нет! Никогда не встречал я человека, который бы выдал себя так безжалостно, поддавшись вполне естественному побуждению. Одно слово лишило его сдержанности – той сдержанности, которая для пристойности нашего внутреннего «я» более необходима, чем одежда для нашего тела.
– Не глупите, – повторил я.
– Но вы не отрицаете, что тот, другой, это сказал? – произнес он отчетливо и не мигая глядел мне в лицо.
– Нет, не отрицаю, – сказал я, выдерживая его взгляд.
Наконец он опустил глаза и посмотрел туда, куда я указывал ему пальцем. Сначала он как будто не понял, потом остолбенел, наконец на лице его отразилось изумление и испуг, словно собака была чудовищем, а он впервые увидел собаку.
– Ни у кого и в мыслях не было оскорблять вас, – сказал я.
Он смотрел на жалкое животное, сидевшее неподвижно, как изваяние; насторожив уши, собака повернула острую мордочку к двери и вдруг, как автомат, щелкнула зубами, целясь на пролетавшую муху.
Я посмотрел на него. Румянец на его загорелых щеках внезапно потемнел и залил лоб до самых корней вьющихся волос. Уши порозовели, и даже светлые голубые глаза стали темнее от прилива крови к голове. Губы слегка оттопырились и задрожали, словно он вот-вот разразится слезами. Я заметил, что он не в силах выговорить ни единого слова, подавленный своим унижением. Быть может, и разочарованием – кто знает? Возможно, он хотел этой потасовки, которой намеревался меня угостить, для своей реабилитации и успокоения? Кто знает, какого облегчения он ждал от этой возможной драки? Он был так наивен, что мог ждать чего угодно; но в данном случае он выдал себя с головой совершенно напрасно. Он был искренен с самим собой – не говоря уже обо мне – в своей безумной надежде добиться таким путем какого-то существенного опровержения, а насмешливая судьба ему не благоприятствовала. Он издал нечленораздельный звук, как человек, полуоглушенный ударом по голове. Жалко было смотреть на него.
Я нагнал его далеко за воротами. Мне даже пришлось пуститься рысцой, но, когда я, запыхавшись, поравнялся с ним и заговорил о бегстве, он сказал: «Никогда!» – и тотчас же занял оборонительную позицию. Я объяснил, что отнюдь не хотел сказать, будто он бежит от меня.
– Ни от кого… ни от кого на свете, – заявил он упрямо.
Я удержался и не сказал ему об одном-единственном исключении из этого правила – исключении, приемлемом для самых храбрых из нас. Думалось, что он и сам скоро это поймет. Он терпеливо смотрел на меня, пока я придумывал, что бы ему сказать, но в тот момент мне ничего не приходило на ум, и он снова зашагал вперед. Я не отставал и, не желая отпускать его, торопливо заговорил о том, что мне бы не хотелось оставлять его под ложным впечатлением моего… моего… Я запнулся. Глупость этой фразы испугала меня, пока я пытался ее закончить, но могущество фраз ничего общего не имеет с их смыслом или с логикой их конструкций. Мой идиотский лепет, видимо, ему понравился. Он оборвал его, сказав с вежливым спокойствием, свидетельствовавшим о безграничном самообладании или же удивительной эластичности настроений:
– Всецело моя ошибка…
Я подивился этому выражению: казалось, он намекал на какой-то пустячный случай. Неужели он не понял его позорного значения?
– Вы должны простить меня, – продолжал он и хмуро добавил: – Все эти люди, таращившие на меня глаза там, в суде, казались такими дураками, что… что могло быть и так, как я предположил.
Эта фраза изумила меня. Я посмотрел на него с любопытством и встретил его взгляд, непроницаемый и нимало не смущенный.
– С подобными выходками я не могу примириться, – сказал он очень просто, – и не хочу. В суде иное дело: там мне приходится это выносить – и я выношу.
Не могу сказать, чтобы я его понимал. То, что он мне показывал, походило на проблески света в прорывах густого тумана, через которые видишь живые и исчезающие детали, не дающие представления о пейзаже. Они питают любопытство человека, не удовлетворяя его; ориентироваться по ним нельзя. В общем, он сбивал с толку. Вот к какому выводу я пришел, когда мы расстались поздно вечером. Я остановился на несколько дней в отеле «Малабар», и он принял мое настойчивое приглашение пообедать вместе.
Глава VII
В тот день отправлявшееся за границу почтовое судно прибыло в порт, и в большой столовой отеля добрая половина столиков была занята людьми с кругосветными билетами ценой в сто фунтов в карманах. Были тут супружеские пары, видимо соскучившиеся за время путешествия, были и люди, путешествующие компанией, были и одинокие субъекты, торжественно обедающие или шумно пирующие, но все эти люди думали, разговаривали, шутили или хмурились точь-в-точь так, как привыкли это делать у себя дома; и на новые впечатления они отзывались так же, как и их багаж наверху. Отныне они вместе со своим багажом будут отмечены ярлыком как побывавшие в таких-то и таких-то странах. Они будут дрожать над этим своим отличием и сохранять приклеенные к чемоданам ярлыки как документальное доказательство, как единственный неизгладимый след путешествия.