Пребывавшему в состоянии отчаяния Хорнблауэру казалось, что война не кончится, пока в Европе жив хоть один человек, пока все ресурсы Англии не будут поглощены без остатка, а в отношении себя он думал, что пока преклонный возраст не позволит ему уйти в отставку, он будет обречен, по безумной воле одного единственного человека, ограничивать свою свободу, проводить свои дни и ночи в таких вот невыносимых условиях, оторванный от жены и сына, замерзший, измученный морской болезнью, подавленный и несчастный. Наверное, в первый раз в жизни он начал желать, чтобы произошло чудо, или чтобы удача неожиданно повернулась к ним лицом: может, случайная пуля сразит Бонапарта, или какая-нибудь неисправимая ошибка позволит одержать неоспоримую и решительную победу, или жители Парижа совершат успешное восстание против тирана, или во Франции случится неурожай, или маршалы, желая сохранить свои богатства, выступят против императора и смогут увлечь за собой солдат. Но он знал, что любое из этих событий крайне маловероятно, борьба будет продолжаться, а он должен будет оставаться страдающим морской болезнью заключенным, закованным в цепи дисциплины, до седых волос.
С трудом открыв глаза, он увидел стоящего над ним Брауна.
— Я стучал, сэр, но вы не слышали.
— В чем дело?
— Могу я чего-нибудь принести вам, сэр? Они собираются потушить огонь на камбузе. Чашку кофе, сэр? Чай? Горячий грог?
Добрая порция ликера могла бы помочь ему заснуть, изгнать гнетущие и мрачные мысли, дала бы возможность немного отдохнуть от черной депрессии, охватившей его. Хорнблауэр поймал себя на мысли, что всерьез размышляет о том, не поддаться ли искушению, и не на шутку разозлился на себя. То, что он, кто уже лет двадцать не пил для того, чтобы напиться, кто ненавидел хмель в себе даже больше, чем в других людях, внутренне позволил, пусть даже на мгновение, одобрить такую идею, усилило его чувство отвращения к себе. Этот новый порок, о существовании которого он не догадывался, отягчался осознанием того, что на него возложена секретная миссия большой важности, для исполнения которой ясная голова и здравый рассудок имеют жизненно важное значение. Его охватил приступ острого презрения к себе.
— Нет, — сказал он, — я поднимаюсь обратно на палубу.
Он спустил ноги с койки. «Порта Коэльи» теперь была уже далеко в открытом море, и раскачивалась и ныряла как сумасшедшая на резких волнах Канала. Дувший с кормы ветер накренил ее так, что когда Хорнблауэр поднялся, он соскользнул бы к противоположной переборке, если бы сильная рука Брауна не подхватила его. «Морские ноги» никогда не изменяли Брауну, Браун никогда не болел, Браун в избытке обладал той физической силой, к которой так стремился Хорнблауэр. Браун, широко расставив ноги, стоял незыблемо, как скала, почти не обращая внимания на пируэты брига, в то время как Хорнблауэр едва держался на ногах. Он бы ударился головой о качающуюся лампу, если Браун, положив руку ему на плечо, не защитил его.
— Жуткая ночка, сэр, и должно быть, станет еще хуже, прежде чем дело пойдет на лад.
Всегда найдутся какие-нибудь утешители. Будучи в плохом настроении, Хорнблауэр буркнул что-то в адрес Брауна, и его настроение только ухудшилось при виде того, что Браун склонен принимать все это философски. Его жутко злило, что с ним обращаются как с расплакавшимся ребенком.
— Оденьте лучше тот шарф, который вам связала Ее светлость, сэр, — продолжал Браун, как ни в чем не бывало. — Утром будет чертовски холодно.
В одно движение он выдвинул ящик и достал шарф. Последний представлял собой квадрат из бесценного шелка, легкого и теплого, это была возможно, самая дорогая вещь, которой владел Хорнблауэр, принимая в расчет даже шпагу за сто гиней. Барбара вышила его, что стоило ей невероятных мучений, так как она ненавидела работать иглой и наперстком, и тот факт, что она сделала это, был самым ценным ее комплиментом в адрес Хорнблауэра. Хорнблауэр обернул им шею под воротником бушлата и остался очень доволен теплом и мягкостью, а также мыслями о Барбаре, которые возникли при этом. Собравшись с силами, он двинулся к двери, и преодолел пять ступенек, ведущих на квартердек.
Здесь царила непроглядная тьма, и после пусть жалкого, но света каюты, Хорнблауэр почувствовал, что ослеп. Вокруг свирепо завывал ветер, чтобы противостоять его напору, он вынужден был склониться. «Порта Коэльи» лежала почти на борту, хотя ветер был не с траверза, а с кормы. Качка была и бортовой и килевой. Брызги и пена, смешанные с дождем, лившимся на палубу, хлестали в лицо Хорнблауэру, пока тот пытался пробраться в относительно спокойное место. Даже когда его глаза привыкли к темноте, он едва смог различить смутно видневшийся угол зарифленного грот-марселя. Суденышко плясало под его ногами, словно взбесившаяся лошадь — море было бурным — даже через гул шторма Хорнблауэр слышал, как скрипят тросы рулевого привода, когда квартирмейстер поворачивал штурвал, чтобы удержать корабль на курсе. Хорнблауэр чувствовал, что Фримен где-то рядом, но не обращал на него внимания. Говорить было не о чем, а если бы и было о чем, то рев ветра сделал бы это весьма затруднительным. Он пропустил локоть через коечную сеть, чтобы стоять увереннее, и стал вглядываться во тьму.
На верхушке каждой волны, прямо перед тем, как «Порта Коэльи» взбиралась на нее, можно было различить пенный гребень. Впереди матросы работали на помпе: Хорнблауэр слышал разделенный промежутками времени глухой стук. В этом не было ничего необычного, так как при такой интенсивной качке швы должны были то сходиться, то расходиться, словно жующие челюсти. Где-то в темноте ночи, должно быть, плывут корабли, влекомые штормом, где-то суда выбрасывает на берег, и моряки гибнут в волнах прибоя, а этот безжалостный ветер ревет над ними. Дрейфуют якоря и рвутся канаты. И этот самый ветер проносится над жалкими бивуаками охваченной войной Европы. Миллион безымянных солдат, в недавнем прошлом простых крестьян, грудясь у огонька походных костров, которые им едва удается поддерживать, будет клясть этот ветер и дождь, лежа без сна в ожидании завтрашней битвы. Интересно, что именно от них, неисчислимого количества неизвестных, зависит, в значительной степени, его освобождение из сегодняшнего рабства. Накатил приступ морской болезни, и его вырвало в шпигаты.