«Все, что я успел записать вчера вечером. Однако где тут возьмешь пушкинистов? Мы сами для себя и есть пушкинисты. Не будь Мэри-Луизы, я бы и Джона Вильсона считал сплошной фикцией».
«Давайте-ка лучше обсудим, что мы сегодня будем есть на ужин?» — спросил доктор Генони.
«Куры. Гуси. Почему на лужайке нет ни одного фазана?» — спросил Виктор. «Неужели их всех перестреляли?»
14 Нулевой меридиан
«А теперь подвинь ногу слегка вправо, нет, не правую ногу, а левую ногу — вправо», — говорила Сильва, а Феликс комментировал: «Не ту правую ногу, которая по правам человека, а ту левую, что по вопросам левизны в коммунизме», — и он хохотал хохотком, переходящим в бронхитный кашель. Нелепый в послеполуденном зное. «Теперь ты понимаешь? Ты одной ногой на Западе, а другой на Востоке», — смеялась Сильва. Они стояли (покачиваясь, поскольку уже были несколько нетрезвые) в замощенном дворике Гринвичской обсерватории, над куском рельса, изображающего нулевой меридиан. Балансируя, над ним раскорячился диссидент Карваланов. Герой, страдалец и пророк. Зрелище было комическое.
«Это и есть нулевой меридиан? Вы хотите сказать, что это и есть та линия, которая делит наш земной шар, нашу Вселенную на Запад и Восток?» — Карваланов взглянул себе под ноги, на кусок рельса, разделяющего двор Гринвичской обсерватории — и весь мир — на две половины. Он взглянул на загадочный астрономический прибор, глядящий на него из-под крыши в некую подзорную трубу из-под стекла с таблицей, где было выведено, как на термометре: «East — West»[13].
«Могу тебе сообщить, что, кроме глобальных членений мира, нулевой меридиан, согласно моим домашним расчетам, проходит еще прямо через мою постель — он делит кровать напополам, но по наклонной линии, биссектрисе, что ли, в общем — наискосок», — комментировал Феликс. «Короче говоря, никогда толком, по идее, не знаешь, на Востоке ты или на Западе. Во всяком случае, неясно, где какая, по сути дела, половина твоего тела находится в момент бурных постельных схваток. Я не против, если на Западе находится моя голова — мышление возможно в какой угодно географии и обстоятельствах, и западное одиночество в каком-то смысле даже поощряет мыслительный процесс. Но свое тело, особенно ту его часть, что находится, по идее, между ног, я предпочитаю держать в районе Востока — что вполне понятно при моей склонности к коллективизму и общинности. Так вот, когда я делю свое внебрачное ложе с загулявшей подругой, я иногда даже пугаю свою партнершу до смерти: в апогее любовных экзерсисов вдруг вскакиваю с постели и начинаю по компасу выяснять, куда по отношению к нулевому меридиану фактически сдвинулась кровать и где я оказался в данной постельной позиции; я не хочу целиком и полностью вновь оказаться в восточной части земного шара, сколько бы мне ни твердили о растленном влиянии Запада на Восток и что „железный занавес“ давно весь в дырках. Идеально было бы, конечно, свободно перемещаться оттуда туда и обратно; что, впрочем, фактически и происходит, когда меняешь постельные позы согласно Кама-сутре. Однако эти колебания между Востоком и Западом я все реже и реже стал испытывать на практике».
Сильва скривилась в улыбке. Феликс обращался к Виктору, но предназначалась эта триада для ушей Сильвы. Человек начинает макабрически острить или когда ему совершенно нечего сказать, или же то, что он хотел бы сказать, произнести вслух немыслимо, и чтобы не проговориться — человек острит. Однако и остроты, и задорные нотки звучали натянуто. Карваланов явился на квартиру к Сильве лишь когда ему стало плохо. Его глухое и невнятное изложение истории про встречу с лордом и егерем оставляло сиротское и тоскливое ощущение. Пока они бродили по Гринвичу, Феликс держался в отдалении, постоянно соблюдая дистанцию, изображая из себя отвергнутого народом претендента на престол.
«А это еще что?» — спросил Виктор, указывая на какие-то бруски литого чугуна при выходе из обсерватории. Сильва принялась объяснять про мировые стандарты мер и весов, про ярды и футы и их связь с нулевым меридианом, но Феликс ее перебил, сказав, что, попав однажды в эмиграцию, нечего мерить расстояния ярдами и футами:
«У нас расстояние измеряется отдаленностью квартир друзей-приятелей. Эмигрантская география идеологизирована точно так же, как, по идее, политизирована, скажем, советская география — по странам капитализма и социализма. В голове у эмигранта не существует географических пунктов, куда он не может, теоретически хотя бы, попасть по своему эмигрантскому статусу и где нет или не может быть его друзей и знакомых. У меня в голове земной шар распадается на наши мафиозные штаб-квартиры, эмигрантские „малины“, между которыми пропасти и подземные ходы в мыслях и разговорах». Он снова закашлялся, указывая по холму вниз, к Темзе. «Не узнаешь? Вон там слева», — потянул Феликс Виктора за локоть, — «там слева, видишь, крупноблочные дома — это Детфорд. Там проживал еще один, между прочим, маньяк и деспот. Из наших. Петр Первый. Слыхал про такого?» Слушая Феликса в роли гида, излагающего про Петра Первого и потешные полки, про самозванцев и подставных государей при дворе Ивана Грозного и Петра Первого, Сильва вспомнила другой двор, но тот же разговор в душную московскую ночь и стала ежиться и зевать (что всегда выдавало ее нервозность и замешательство: мол, не знаю, зеваю, спать хочу, да о чем это вы?); от вздорного Феликса можно было ожидать какой угодно провокации: не собирается ли он сообщить Виктору, что происходило за стеной комнаты, где его арестовали после недолгого обыска 6 августа по-старому? Рубашка прилипла к ее взмокшей спине. Знойный воздух, повисший над Гринвичским холмом, отяжелел, затвердел, казался стеной, в которую она вжималась всем телом, чтобы стать невидимой, и ухом вслушивалась в бубнящие голоса милиции и органов в соседней комнате. С трудом Сильва разобрала фразу «как сказал в свое время Мигулин про ЛТПБ…», но потом опасность миновала.