Выбрать главу

«Так что же он сказал? О чем спрашивал? Про советские танки в Европе?»

«В том-то и ужас. Понятия не имею, о чем он со мной говорил. Дело в том, что говорил он со мной исключительно по-польски. А я по-польски знаю только „дзенькую, пане“ и „пся крев“. Так что и по сей день я в полном неведении, что же он мне сказал, какие великие слова мудрости и утешения проповедовал. Может быть, он что-то даже просил передать русскому народу в моем лице, какие-то великие слова напутствия, предупреждение о роковой опасности, слова поддержки, благословения. Ужас. Сам Римский Папа произнес передо мной историческую речь, а я не могу воспроизвести из нее ни слова».

«И с тех пор вы и переводите подряд сплошные псалмы?» — спросила Сильва.

«Скорее наоборот: перевод псалмов привел меня к этой исторической встрече. Я всегда придерживался точки зрения Оскара Уайльда, что жизнь имитирует литературу, а не наоборот. Кстати, кто-нибудь уже выразил желание послушать мои переводы псалмов?» — осведомился он у Сильвы конфиденциальным тоном. И нервно, как и полагается поэту перед публикой, оглядел шумное сборище.

Те, кто стоял в одной с Куперником кучке, стали непроизвольно осматриваться вокруг, боком и незаметно отодвигаясь в другой угол комнаты, стараясь вежливо и аккуратно уклониться от приглашения Куперника. Все были давно уже далеко не трезвы, и перспектива выслушивать псалмы выглядела малопривлекательной. Положение спас очередной стук в дверь. Это был бывший московский философ Сорокопятов, гигантского роста человек, отличающийся прямотой взора и двойственностью взглядов («Двойственность как амбивалентность», изд-во МГУ им. Ломоносова, Москва, 1968 г.), как считают, из-за двойных — от близорукости и дальнозоркости — очков.

«Неужели вам не нравится мой берет?» — спросил он Сильву, вытирая этим беретом пот со лба.

«Не нравится», — ответил вместо нее искусствовед Браверман, бывший начальник Сильвы и Людмилы по музею. «Я не хочу сказать, что берет сам по себе плох. Ничего против берета не имею. Заверяю вас. Мне не нравится, что вы, Сорокопятов, напялили его на себя и этим как мудак гордитесь. Мне не нравится, что вы в нем похожи на клоуна».

«Я не оскорблен тем, что вы, дражайший Браверман, сравнили меня с мудаком. Философ способен извлечь полезный урок из каких угодно оскорбительных определений его как философа. Но философия, мой дражайший Браверман, это клоунада. И я, в некоем, амбивалентном, смысле клоун, с вашего любезного разрешения. Отсюда и клоунский берет».

«Настоящая философия, может, и клоунада. Но я, как искусствовед, скажу вам, Сорокопятов, как отличить настоящего клоуна от поддельного мудака. Настоящий клоун никогда вне арены не наденет берет, который делает его похожим на клоуна. Настоящий клоун знает разницу между ареной и жизнью. Заверяю вас. В жизни такой берет настоящему клоуну не к лицу. А вам этот берет — весьма к лицу. И поэтому вы — не настоящий клоун».

На каждое слово Сорокопятова у Бравермана тут же находилось десять возражений или же одно, емкое, на каждые десять слов Сорокопятова. Суть конфликта между ними была загадочна и одновременно проста, как всякий эмигрантский миф. За годы, проведенные за границей, каждый вышел за границу самого себя и изменился; но каждый различал эту метаморфозу лишь в другом, себя же видел как верного прежним идеалам и, следовательно, обманутого близким другом, превратившимся в заклятого врага. Присутствие Карваланова, явившегося из другого мира, где время для всех них остановилось, заставляло присутствующих вести себя друг перед другом как на экзамене. Каждый из них был или близким знакомым, или хорошим знакомым близкого приятеля, за исключением, конечно, неизбежных славистов или защитников прав человека обоего пола. Старых знакомых Карваланов помнил как легких и разудалых, уверенных в себе завсегдатаев дружеских пирушек, посиделок и толкучек, где у каждого была своя, подробно расписанная, уникальная роль. Здесь же, оказавшись вне своего узкого круга, человек как будто вывернулся наизнанку, перелицевался, как старое пальто из темного чулана, и стал демонстрировать те стороны своей натуры, которые, как ему казалось, он был вынужден скрывать, замалчивать и утаивать там. Вместо шумного, но складного в своей хаотичности разговора получался крик, взвизг, перебив и пауза.