«Я готов сбегать в магазин», — сказал Виктор.
«Благородный шаг для великого человека», — сказал Феликс. «Но совершенно бессмысленный; после одиннадцати публичная продажа спиртных напитков заканчивается».
«Ну пошли тогда в паб, что ли?» — неуверенно предложил Виктор.
«Паб от слова public. В пабе тебе не дадут выпить после одиннадцати ночи. Запрещено законом».
«Каким законом? Мы взрослые люди. В свободном обществе. Почему?»
«Что значит — почему. Потому что у каждой нации свои законы кошерности. Евреи не едят свинины. Англичане не пьют пива между тремя и шестью. Это богохульство. Это не кошерно. Тут кошерность по времени. И нечего искать тут логики. Нету логики в религиозных установлениях. Иначе они не были бы религиозными».
«Вызывай такси», — сказал Виктор.
«Зачем? Куда?»
«Конечно же не в ночной клуб и не в бордель. Обдерут как липку. Нет, бутылку нам достанет таксист».
«Здесь тебе не Москва. Таксисты тут не продают водку».
«Кто сказал, что водку? Можно и виски. Если таксист не продает, значит, таксист знает, где продают. Некоторые профессии исполняют свои общественные обязанности вне зависимости от политических систем». Виктор вновь обрел контроль над ситуацией. «Это вы здесь закостенели в своем лицемерном следовании местным обычаям, превратились в конформистов и беспрекословно подчиняетесь лицензиям и табльдотам. Сильва, вызывай такси!»
15 Asylum
«Кто бы мог подумать, что пушкинский текст — дословный пересказ вильсоновского? „Пир во время чумы“ Пушкина — это гениально точный перевод первого акта четвертой сцены этой трагедии в стихах — „Чумного города“ Вильсона — числом в 166 стр. (из них Пушкин перевел максимум 6). В отрывке, собственно, ничего не происходит. Компания пирующих, с двумя гулящими девицами, Мэри и Луизой, молодым человеком и председателем пира Вальсингамом, поднимают тост за отошедшего в мир иной старого друга и собутыльника, бывшего „председателя“ их пиров; затем Вальсингам просит Мэри спеть шотландскую песню, потом мимо проезжает негр на телеге с чумными трупами и Луиза падает в обморок, потом Вальсингам поет свою „хвалу чуме“, появляется священник и осуждает Вальсингама, уговаривает его следовать за ним, но Вальсингам отказывается: он обречен судьбой оставаться на пиру: „Не могу, не должен я за тобой идти. Я здесь удержан отчаянием, воспоминанием страшным, сознанием беззакония моего и ужасом той мертвой пустоты, которую в моем дому встречаю“. В бреду ему мерещится его похороненная жена Матильда. Вот и все.
Каким образом он выбрал из всего переплетения эпизодов и мотивов именно сцену с Вальсингамом — неясно: то ли случайно, то ли дальше лень было читать? Жаль, что он не перевел слова экспозиции, когда герои видят Лондон как некий восточный город из страшного миража; или же строфы о том, как раскрылись ворота темницы для умалишенных и они разбрелись по городу, не понимая, на каком они свете. Но тот кусок трагедии, который выбран Пушкиным для перевода, переведен с изысканной точностью, если не считать вполне оправданных, незначительных по своей миниатюрности изменений. Но в большинстве случаев пушкинский перевод не столько изменяет, сколько стилистически подправляет Вильсона.
Кроме того, как всегда в переводе, некоторые детали становятся у Пушкина осмысленными и многозначительными, хотя в оригинале они были, вполне возможно, совершенно случайными. Например, Луиза падает в обморок, завидев телегу с чумными, которой управляет негр. Ее успокаивает Молодой Человек: „Но знаешь? эта черная телега имеет право всюду разъезжать — мы пропускать ее должны“. Так телега с негром превращается в „черную“ телегу, где „лежали мертвые — и лепетали ужасную неведомую речь“. Не отождествляется ли в уме Пушкина эта черная телега с черной каретой сыскной полиции — с Черной Марией?! Когда человека забирают под утро после обыска. И так уж ли случайно, что Луиза ненавидит Мэри (Мери — у Пушкина)? „Благодарим тебя, задумчивая Мери…“ Впрочем, я не уверен, что в России в начале 19 века употреблялся этот тюремный жаргон: Черная Маруся, Мария, Black Maria.
Драма Вильсона в целом — это эпика чумного Лондона, с вполне конкретной топографией и героями. Главный персонаж пушкинского отрывка — мистический „председатель пира“ Вальсингам — у Вильсона оказывается капитаном королевского флота, приятелем двух главных героев пьесы, Франкфорта и Вильмонта, тоже моряков. Вильсоновская драма начинается с того, что Франкфорт с Вильмонтом высаживаются в Лондоне, в районе, судя по всему, Гринвича. Они возвращаются из дальних странствий, то ли из Вест-Индии, то ли из Палестины, и Вильмонт сопровождает Франкфорта через лондонское Сити в район Олдгейт, где у Франкфорта живет мать-старушка — то есть неясно, живет она или уже умерла от чумы (выясняется, что она таки умерла). По дороге в Олдгейт перед их глазами разворачивается мрачное полотно жизни чумного Лондона. Они попадают, в частности, на пир под председательством Вальсингама, поблизости приходской церкви Олдгейт, чей настоятель — священник — тоже появляется на пиру, чтобы пристыдить Вальсингама за его развратное поведение памятью покойной матери и жены (он их явно исповедовал на смертном одре). Кроме того, Молодой Человек на пиру, раздражающий Вальсингама своими вульгарными шутками, оказывается в оригинале ирландцем; он постоянно оскорбляет священника и религию вообще. В этих нападках воинствующего атеиста на „церковных шарлатанов“, „фигляров“, „святош“ и „вралей со стихарями“ — то ли реформаторская ненависть автора к католичеству, то ли авторская ненависть к прототипам своего персонажа — ирландца. „Had yon old dotard staid but a little longer, I had read him a lecture on the Christian's outworn creed“. — „Thou in thy heart hast said there is no God, yet knowest thyself — a liar“. („Если б этот старый маразматик задержался ненадолго, я б зачитал ему лекцию насчет устаревшего христианского ученья“. — „Ты в сердце своем произнес: Бога нет, — но знаешь сам, что ты — лжец“.) Вслед за этим обменом репликами Председатель пира Эдвард Вальсингам вызывает наглеца на дуэль и убивает. (Пушкин убивает Дантеса?) Перед сценой дуэли он ищет утешения на груди у Мери, обмениваясь с ней такими приблизительно мыслями: „I swear to love thee… as a man sunk in utter wretchedness may cherish for a daughter of despair… In the breast even of this prostitute (why should I fear that word of three unmeaning syllables?)“ („Клянусь в любви к тебе… как человек, дошедший до последней черты, польщен вниманьем падшего создания… В душе даже этой проститутки (чего мне бояться слова из нескольких бессмысленных слогов?)“) Мери отвечает ему: „All names are one to me. I often love the imprecations of brutality, because, with vain contrition for my sins, I feel that I deserve them all“ („Все имена для меня едины. Мне даже нравятся эти грубые нарекания, поскольку, в тщетных муках совести из-за моих грехов, я чувствую, что заслужила еще и не то)“, и так далее и тому подобная достоевщина в предсказуемом садо-мазохистском замесе крови, религии и проституции — ну прямо со страниц „Преступления и наказания“ или „Идиота“. Все это выясняется в последней, четвертой части четвертой сцены первого действия. У Пушкина эта часть опущена. Пушкина религия не интересует как таковая. Бог есть. Но умирать от этого не легче. Пушкина занимает скорее эстетика преодоления страха смерти».