Просматривая то, что я только что написал, я понимаю, что был горд и самодоволен. Не забывайте, однако, что мне было всего тринадцать лет, и я чувствовал себя одиноким, ужасно одиноким. Моей жизнью распоряжались самым таинственным образом. А в монастырях, как вы знаете, наши эмоции часто не находят пищи. Что было бы естественнее для меня в то время, чем найти другого мальчика или искать нежности у взрослого человека? Временами я, вероятно, желал этого, но был слишком зол, слишком испуган и слишком верен своим воспоминаниям о сестрах Барди. О, эта сладость! Они являлись, подобно свету — свету во всех его формах: солнцем, звездами, кострами, свечами — в моих снах. Они были нужны мне, а не старый вонючий мужлан или лукавый женоподобный монах.
Под вездесущим взглядом настоятеля, мессира Ланфредино, я постиг смысл религиозного пути, и этот путь был связан для меня с вопросом о том, кто я, откуда пришел, кем стану, со стыдом перед моим незаконным рождением. Найти Бога значило для меня обрести свою истинную и высшую сущность. О том, что я родился вне брака, я узнал поздно — когда подписывал документы. Поскольку я собирался стать священником, мое рождение должно было быть узаконено, и необходимые бумаги, как уверил меня настоятель, уже готовились в Риме. Очень хорошо, но какие люди окажутся в таком случае моими родителями? Мессир Ланфредино не открыл мне этого, а когда я стал настаивать, поднес палец к губам и сказал, что если мне суждено когда-нибудь об этом узнать, я узнаю, но в любом случае Орсо Венето останется моим именем. Долгое время я хотел назваться Орсо Овенето, именем, окруженным четырьмя «О». О! О! О! О! Но «О!» мы произносим как в радости, так и в горе.
В пятнадцать лет я порой изыскивал возможность провести пару часов за пределами обители. Зрелище публичных истязаний и казней, совершаемых на улицах Флоренции, никогда не переставало волновать меня. Воспользовавшись дружескими связями мессира Ланфредино, я присоединился к Братству Милости Святой Марии, располагавшемуся рядом с главной правительственной площадью. Теперь я соприкоснулся с теми, кому вскоре предстояло умереть. Служба братства состояла в том, чтобы возносить молитвы и приносить утешение всем заключенным, мужчинам и женщинам, перед казнью. Мы шли во главе кровавой процессии, вознося молитвы о спасении души приговоренного, который был обычно охвачен таким безумным ужасом, что поначалу все наши усилия уходили на то, чтобы привлечь внимание бедного существа.
Мы разворачивали изображения Мадонны и окровавленного Христа перед глазами осужденных, дабы напомнить им, как страдал сам Сын Божий, и пообещать утешение Марии, а их в то время тащили по лестнице к эшафоту. Почти всегда эта процедура была невыносима для меня, и, не дожидаясь страшного момента убийства, я обычно спешил прочь, слишком потрясенный и испуганный, чтобы смотреть на то, как жертвы захлебываются кровью, извергают экскременты и мочу, как от удушья искажаются их лица.
В худших случаях никаких жидкостей не проливалось, только повсюду разливался запах горелой плоти, как в случае с моей первой Беттой. Одна из жертв была темноволосая флорентийка. Как и несчастную девушку из Болоньи, ее принудили повесить на шею в знак позора и горькой доли тело ее мертвого младенца — это зрелище могло бы и камни заставить плакать. Исполнилось ли ей хотя бы четырнадцать? В горячке и ужасе следил я за тем, как девушку бросили в небольшую соломенную хижину, сооруженную специально для нее. Затем палач поджег солому. Молитвы пронеслись сквозь притихшую удрученную толпу, которая, казалось, трепетала и извивалась вместе с языками пламени. Зрители ничего не имели против преступницы. Удивительно, но иной раз крепкие мужчины, приговоренные к повешению, захлебывались на помосте детскими рыданиями, тогда как даже на виселице маленькие женщины со строгими лицами сосредоточенно смотрели вперед и, казалось, ничего не чувствовали, словно уже покинули свои тела. В толчее собравшихся зевали дети, пока старшие выкрикивали проклятья, стонали, смеялись, толкали друг друга, тыкали пальцами в воздух.
Я продолжал изучать религию — Писание, Отцы Церкви, проповеди, Святой Фома, Цицерон, Тацит и Аристотель. Данте я читал для собственного удовольствия. Мессир Ланфредино, опытный в священных книгах, был не только настоятелем, но и лучшим учителем в монастыре. Его примеры были ясными, сравнения конкретными, а объяснения — прозрачными, как родниковая вода. Он все больше нравился мне, и однажды по глупости я спросил, много ли значит для него происхождение из семьи Адимари, достопочтенного старого флорентийского рода. С изумлением посмотрев на меня, он ответил, что мой вопрос настолько глуп и пуст, что я заслуживаю порки. Затем он покинул меня. На следующий день я получил объяснения.
За три года пребывания в Санта-Мария-Новелла я ничему не научился, так он сказал. Старая кровь ничем не лучше старого навоза, она нисколько не благороднее его, ибо из навоза еще могут вырасти новые цветы и фрукты. Старые же семьи Венеции и Флоренции состоят теперь сплошь из подхалимов и стяжателей, лижущих задницы власть имущим. Они продают и покупают Христа и превращают Храм в рынок. Не Бога почитают они, но положение и знатность, о чем свидетельствуют их повседневные занятия. Это ложный путь. Надо превратить себя в дух, а дух есть сострадание, добро, скромность и учтивость. Христос — вот наш образец, но прийти к Нему не так сложно: достаточно иметь сердце, открытое для других, доброе сердце. Все остальное — прах и тлен. Города потеряли свои души. Я, Орсо, должен отбросить все мирские мысли. И настоятель закончил цитатой стиха, призвав меня провести год в размышлениях о нем:
Обличительная речь мессира Ланфредино, направленная против старого дворянства, заставила меня вспомнить о семье Барди и о последнем проведенном с ними годе. Теперь наконец я стал понимать их. Весь тот год у них только и было разговоров, что о браке: о подходящей паре сперва для Ванны, а затем для Примаверы. Старшим братьям было около двадцати, им предстояло жениться лет через десять. Таков обычай мужчин. Но обе девушки должны были выйти замуж в ближайшие два-три года, и во время семейных бесед имя каждого почтенного семейства во Флоренции называлось тысячу раз. Меня это раздражало. Целый год я провел в сплошных сплетнях о приданом, белье, платьях, драгоценностях, подходящих женихах, чинах, положении, репутации, чести, внешности, государственных должностях, скандальных слухах, плохом или хорошем здоровье возможных кандидатов и так далее. Этому не было конца. Сестры слушали в молчании, их не замечали, и, когда они осмеливались заговорить, их тут же прерывали, если только речь не шла о постельном белье и содержимом своих будущих свадебных сундуков. Они никогда не видели мужчин, называвшихся их возможными супругами. Выслушав мессира Ланфредино и поразмышляв о доме Барди, я внезапно понял, что стал препятствием в их матримониальных делах. Кто был этот мальчик, двенадцати лет от роду, живший среди них? Иноземный кузен, сирота, слуга, приемный сын, чей-то незаконный ребенок, странный гость, друг, кто?
Не будучи их братом, я начал представлять угрозу чести и девственности двух сестер. Само мое присутствие в доме стало щекотливым. Посему я должен был быть удален, и мои опекуны удалили меня. Еще я понял, почему мне вряд ли суждено еще когда-нибудь увидеть девушек, разве что я разузнаю, где их новая приходская церковь, и стану тайком ходить на мессы по воскресеньям, чтобы на них посмотреть. В конце концов, что они могут сказать обо мне своим новым родственникам и мужьям? Кто я им? Когда однажды утром я в своей рясе отправился навестить Барди, уже после того как Примавера и Ванна вышли замуж, мессир Андреа и монна Алессандра приняли меня чрезвычайно любезно. Они, конечно, говорили о девочках, но ничем не показали, что я могу их посетить. Разве Иисус не учил нас отказываться от слишком тесных семейных уз?