Годы моего отрочества протекали безмятежно, один день походил на другой, и кроме встречи с Томом Фаггусом,— событие, согласитесь, выдающееся, — мне из тех лет почти не о чем вспомнить. Прежние забавы кончились. Я начал помогать матушке по хозяйству, и всякий раз, когда я вспоминал о Лорне Дун, моя встреча с ней в разбойничьей долине все больше казалась мне мечтой, фантазией, чем-то таким, о чем давным-давно пора забыть. Каждый год я прибавлял четыре дюйма в высоту и два дюйма в ширину, и уже не было в Эксмуре мужчины крупнее меня. Из-за этого я стал предметом насмешек на ферме и во всей округе, и мне было так стыдно, что я даже боялся взглянуть на себя в зеркало.
Матушки же моя, напротив, гордилась моим быстрым возмужанием, и если и посмеивалась, то только над моими глупыми страхами.
Но больше всего мне было стыдно не за свой рост, а за свою сестру Лиззи. Девочка она была маленькая, худенькая и при этом умная и острая на язык, и невозможно было угадать, что ей взбредет на ум в следующую минуту. Я уже тогда недолюбливал таких особ, а с годами вообще научился держаться от них подальше.
A вот Анни, другая моя сестра, всем была хороша. Я мог часами неотрывно смотреть на нее, когда она сидела у огня, и в эти минуты я вспоминал своего дорогого отца. Она любила собирать волосы на затылке, и ей это было очень к лицу, но мне больше нравилось, когда они свободно падали на ее белоснежные плечи, и малиновые зайчики от затопленного очага весело плясали по всей этой красоте. Радости и печали мгновенно отражались на лице Анни, и я мог долго беседовать с ней, не произнося ни слова.
А что же Дуны? А Дуны по-прежнему благоденствовали потому что никто и пальцем не смел пошевелить против них, а на бесчисленные проклятия они попросту не обращали внимания. Время от времени местные жители отваживались подавать наверх слезные жалобы, и один-два раза их прошения попадались па глаза самому королю, но король отпустил по этому поводу какую-то остроумную шутку, которая так понравилась и ему, и его придворным, что на радостях он простил высокородных разбойников.
Повстречай я того из Дунов, что убил моего отца, я избил бы его до полусмерти, но, честное слово, я никогда не выпалил бы в него из ружья, если бы он сам не напал на меня или кого-нибудь из моих близких с огнестрельным оружием.
Зимой, когда мне был уже двадцать один год, в наших местах случилось нечто странное, нечто такое, от чего у всех жителей Орского прихода мурашки забегали по телу. Никто не мог объяснить, что это такое, и оттого становилось еще страшнее, и все сошлись на том, что все это (а что именно, я расскажу через несколько строк) — проделки дьявола.
Зима в тот год была мягкая, и снега выпало очень мало. По ночам — хоть глаз выколи, на небе — ни звездочки, и все дни напролет густой туман окутывал окрестные холмы. На вересковой пустоши водилось множество всякой дичи, но мужчины, боясь заблудиться в сизоватой мгле, не решались выходить на охоту.
Я же, по великой молодости и по великой глупости, а также потому, что больше всего на свете боялся уличить себя в трусости, решил, наперекор всему, сходить на пустошь с ружьем, подаренным Томом Фаггусом. Одному Богу известно, чем могло закончиться это предприятие, но неопределенность только подогрела мой азарт. Матушка, не в силах отговорить меня от задуманного, велела одному из работников непрерывно звонить в большой колокол, в который мы били, созывая овец. Я бродил по пустоши, а спасительный колокол звенел сквозь густой туман, не вызывая у меня, неблагодарного дуралея, ничего, кроме раздражения, потому что живо напоминал мне о школьном колоколе в Бланделл-Скул.
Впоследствии я не однажды слышал, что никогда еще на нашем побережье не было выпито столько заморского вина, как в ту туманную зиму. Кому-кому, а уж нашим контрабандистам было в мутной мгле сплошное раздолье, и они своей выгоды не упустили.
Но ни контрабанда, ни, тем более, чужая выгода, меня не волновали. Что меня волновало и даже страшило — причем не меня одного,— заставляя поближе садиться к огню, а ночью накрываться одеялом с головой, так это странный, таинственный звук, какой-то нечеловеческий стон, наполнявший окрестности после захода солнца. Непонятно было, откуда он исходил: то, казалось, из самого чрева земли, то — прямо с поднебесья. Трижды услышал я его в вечерней туманной мгле, и с той поры уже никакими силами не смог заставить себя прогуляться ночью по двору хотя бы до конюшни, но лишь сильнее полюбил тесный людской круг да разговоры при свечах под милым родительским кровом.