— В семнадцать!
— А расписались вы когда?
— Что?
— Что — «что»? Сколько тебе было лет, когда вы поженились?
— Восемнадцать с половиной!
— А почему?
— Потому что в семнадцать не расписывают!
— Ну, а в восемнадцать?
А в восемнадцать я уже была Колькой беременная! Куда бы я с таким животом пошла, мне стыдно было! — ответила бабушка сердито и полезла за стремянкой.
— Что ты хочешь делать?
— На антресоли мне надо!
На антресолях бабушка держала лекарства. Если хранить их под рукой, то привыкнешь и будешь пить постоянно. А от лекарств, по твердому убеждению моей бабушки, стареют и сходят с ума.
Второй наш разговор о любви произошел, когда я переживала очередное расставание с Комаровым. Прошел месяц. Обычно, в прошлые разы, мне хватало этого времени, чтобы прийти в себя и начать задумываться — а не к добру ли наше расставание? За этим обычно следовало неожиданное появление страшно довольного Комарова — это ведь самая интересная часть игры, его игры, вынужденно играя в которую, я чудом тогда не погибла… На этот раз, я тоже месяц спустя уже не плакала, но мне вдруг все стало скучно и неинтересно — все вообще. Я не хотела играть спектакли, не хотела есть, ни утром, ни вечером, не хотела ничего. Странно, но я даже не думала о смерти, хотя раньше, бывало, мысль о смерти, легкая, радостная, казалась единственным реальным выходом из тупиковой, измучившей меня ситуации и хоть каким-то внятным поступком.
День за днем я превращалась в собственную тень и не хотела этому сопротивляться. Бабушка звонила мне по два раза в день и растерянно пыталась вдохнуть в меня хоть каплю своей бешеной энергии. Тормошила меня, ободряла стихами Пушкина и Фета. Она раздражала меня не больше и не меньше, чем все остальные. Чем мама, призывавшая меня пожалеть ее и себя. Чем врач, выписывавший мне таблетки, чтобы ночью спать, не просыпаясь, а днем не засыпать на ходу и на репетициях. Чем подружки, у которых была какая-то бурная и неинтересная мне жизнь… Бабушка раздражала меня даже меньше, чем я сама, потерявшая контроль над своей собственной судьбой.
Как-то я забрела к ней, бледная, погасшая, с зареванными ненакрашенными глазами и серым лицом. Бабушка заметалась, стала наливать мне по всем чашкам кофе, чай, бульон, вскрывать банки с вареньем, обставила меня розеточками с медом, орехами, забралась в шкаф за какими-то древними перчатками и красной шляпой.
— Бабушка, сядь, успокойся, пожалуйста. А то я уйду.
— Да ты что?!
— Тогда сядь. Не надо мне ничего. Давай лучше поговорим… о чем-нибудь…
Она все-таки с грохотом вывалила мне коробки с аккуратно сложенными перчатками, сама выбрала пар семь: золотые, бордовые выше локтя, с жемчугом, со стразами; те, в которых она была, когда солист Большого театра признавался ей в любви; те, которые она надевала на прием в чешское посольство, и жена посла была потрясена ее нарядом с парчовым пиджачком…
Я смотрела, как бабушка энергично открывает рот, тряся старыми перчатками, и слышала только негромкий гул где-то внутри себя, ровный, плоский и поглощающий все остальные звуки. Бабушка поняла, что надо заходить с другого конца, и села напротив.
— Ешь! Вареньице хорошее получилось? Вишня была сочная, ягодка к ягодке… Ну, пробуй! Хорошее?
— Хорошее.
Я видела, что она готовится сказать что-то важное. И ищет слова, которые бы меня не отпугнули.
— Я вот не знаю, конечно… Все люди разные… — начала она не очень уверенно, постукивая рукой по столу. Бабушка даже дома носила крупные кольца и серьги, сильно оттягивавшие уши.
— Разные… — подтвердила я, жалея, что пришла.
— Но я не понимаю… — Бабушка набрала воздуху: — Я вот никогда никого не любила!..
— Тогда что же ты мне можешь сказать?
— Да нет, ну, то есть, любила, конечно… Но чтобы вот так, как ты… изводить себя… Пусть они любят. А ты позволяй!
— Я позволяю. А он не любит.
— Кто? Да нет, я не о нем…
— А о ком тогда? — Я чмокнула ее в упругую белую щеку. — Пойду я, бабуль. Варенье у тебя прекрасное. Ты не расстраивайся, я не помру. Наверное.
Не успела я прийти домой, бабушка уже звонила мне:
— Ты дошла нормально?
— Дошла.
— Я волновалась — темно!
— Да.
— Я подумала… Убиваться, конечно, так не надо…
— Конечно.
— Надо привести себя в порядок. Ты же актриса, тебе нужна красота…
— Бабушка!..
Но, с другой стороны, ты ведь ничего бы не сыграла, если бы не пережила все это! У актрисы не должно быть личного счастья! — торжественно заключила моя бабушка, и в голосе ее опять звенели все обычные восклицательные знаки.
Она не успокаивалась, пока не находила повод порадоваться. Порадоваться жизни…
На следующий день я мучительно привела себя в порядок, подрисовала губы, распустила волосы и снова пошла к бабушке. Удовлетворенно оглядев меня, бабушка коротко посмотрела мне в глаза и засмеялась:
— «Не верь весне, ее промчится гений!..»
И неожиданно я засмеялась вместе с ней.
Перед тем, как ехать в больницу, откуда она уже не вернулась, бабушка крепко-крепко обняла меня, обдав ароматом пряных духов, которые я подарила ей несколько лет назад, и громко прошептала:
— Хочу пожить еще, Наташка! Годика два хотя бы…
Бабушка прожила после этого всего две недели. Она умерла на ходу, заходя к себе в палату после мучительной и уже бесполезной процедуры. Вздохнула и опустилась на руки подоспевшей медсестре.
Бабушка мне часто снится. Не в шляпах, без драгоценностей — ее драгоценности лежат теперь у меня в шкафу, под стопкой шарфов и палантинов, которые я так и не научилась легко и небрежно забрасывать за спину.
В моих снах она всегда строга и недовольна мной. Я долго не понимала — почему Ведь она так любила и баловала меня при жизни, и я не забываю ее ни на один день, часто рассказываю о ней дочке, и всегда — только с теплом и любовью…
А потом поняла. Ведь я — живу! Но не так страстно и отчаянно радуюсь жизни, как учила меня бабушка. Могу всплакнуть в хмурое утро. Могу посетовать на одиночество, да еще в присутствии дочки, которая еще слишком мала, поэтому наивно удивляется:
— Мам, ты забыла! У тебя же есть я!..
Могу в сердцах обидеть бабушкину дочку, свою маму, уже очень немолодую и беспомощную.
Поэтому бабуля и является ко мне во сне. И сердится, что лишь во сне может напомнить то основное, что она и своими словами, и с помощью классиков не уставала всегда твердить мне: живешь — уже счастье! Ручки-ножки есть? Счастье вдвойне! А еще есть голос, есть что-то, не дающее спокойно жевать котлеты и бездумно спешить к концу… Так что ж ты, Наташка?!
Всякий раз, когда я забываю о том, как короток век и еще короче молодость, срок которой каждый все же назначает себе сам, мне снится бабушка, как будто говоря: живи за себя, другой возможности не будет; живи хотя бы за меня — мне так хотелось еще чуть-чуть пожить, еще хотя бы одну весну встретить, одно лето проводить, смеяться, шить красивые платья и носить шляпы с цветами, ловить восхищенные взгляды… И в самый ненастный, самый последний день говорить себе в зеркале: «Здравствуй, красавица!»
Лошадь на крыше
Когда она первый раз пришла ко мне на урок английского, я решила: заниматься с ней не буду.
Мне не понравился ее неподвижный взгляд и торопливая, как будто неуверенная манера говорить, с растянутым, слишком широким даже для московского уха «а».
А она настаивала. Я откладывала и откладывала следующий урок, а она ждала. Наконец я сдалась и назначила занятие.
Элеонора пришла, благоухающая крепкими французскими духами «Живанши». Она представила их, как собачку, — тряхнув легким шарфиком, объяснила: «Мои любимые духи. Всегда со мной. Пахнут даже после стирки».
Сев за стол, она расстегнула короткий зеленый пиджачок и сняла огромные перламутровые клипсы, положив их рядом с тетрадкой.
— Уши болят, — застенчиво засмеялась она.
Элеонора сделала домашнее задание тщательно, как ребенок, — переписав набело, подчеркнув красным новые слова.