Тут главные слова — «правота» и «личное».
Чувство правоты и как фронтовика, победителя, и как гражданина, и как поэта (вспомним мандельштамовское — «поэзия есть чувство правоты») могло заставить Слуцкого во время судилища над Пастернаком позабыть собственные горькие строки и связанные с ними переживания: «Я судил людей…». (Там ведь была строчка-заклинание: «Больше никого судить не буду!») Неужели именно так?
Или все-таки важнее «личное»? Нет-нет, совсем не то, чтобы он боялся потерять личные блага. Не та система ценностей. Просто с «личным» у него в то время, наконец, было все в порядке. И важнее (в том числе и поэтому) представлялось общественное. Собственно, как почти всегда почти у всех лучших представителей этого первого советского поколения. А в «Докторе Живаго» утверждалось как раз обратное. Чуть ли не главная мысль романа: личное — важнее! Поэт имеет право не участвовать в политике, в нескончаемой в России гражданской войне. Это Слуцкому не могло нравиться. Он считал своим долгом участвовать. Помогать общественному благу. Он, поэт жалости к людям, очень хотел гуманизации общества. Видел в «оттепели» начало этой гуманизации. А Пастернак, что, необходимая жертва? Возможно, он думал именно так. Но ошибался. И ошибка стала очевидной очень скоро.
«Оттепель» закончилась. Россию снова подморозили. Это для Слуцкого стало ударом. Почти апокалипсическим.
Если бы не было в его жизни Тани, кто знает, выплыл ли бы Слуцкий после того крушения. Уже не советский бог, а совсем другой, настоящий, управлял его судьбой и оказался куда милостивее — подарил поэту семейное счастье, хотя и омраченное невозможностью иметь детей из-за болезни Татьяны Дашковской («У людей — дети, у нас — только кактусы»). Но отношения с Таней держали Слуцкого «на плаву». Впервые после детства он был не одинок. Он посвятил Дашковской свою книгу «Работа», где были, например, такие строчки: «Надо, чтоб было, куда пойти, / Надо, чтоб было, с кем не стесняться, / С кем на семейной карточке сняться, / Кому телеграмму отбить в пути…»
Потом эта, хотя и в полной мере разделенная, любовь, все равно обернется для поэта трагедией. Татьяна Дашковская заболеет неизлечимой болезнью: лимфогранулематоз. Слуцкий сделает все для того, чтобы ее спасти, вплоть до лечения в Париже. Но все безрезультатно — в феврале 1977-го Дашковской не станет. Слуцкий напишет огромное количество стихотворений за два с половиной месяца после смерти своей Тани и погрузится в глубокую медицинскую депрессию. Самойлову скажет: «Я написал двести стихотворений и сошел с ума». Самойлов не согласится с ним, определив состояние Бориса Абрамовича не как болезнь ума, а как болезнь души. Среди этих последних стихотворений Слуцкого большинство — о любви к Тане и своем одиночестве без нее. Среди них есть подлинные шедевры: «Каждое утро вставал и радовался, / как ты добра, как ты хороша…», «Мужья со своими делами, нервами, / чувством долга, чувством вины / должны умирать первыми, первыми, / вторыми они умирать не должны…» и еще немало. Любовная лирика лавинообразно настигла Слуцкого в самом конце творческой жизни.
После этих «двухсот стихотворений» он не написал ни строчки. Отказывался от встреч с не самыми близкими людьми (а иногда и с близкими), разговоров о литературе. Полежал в нескольких больницах. В «свет» выходил только на похороны старых друзей (я в последний раз видел его на похоронах Юрия Трифонова). Когда-то Слуцкий говорил своим семинаристам: «Давайте хоронить друг друга». От своих принципов, как известно, он никогда не отступал — даже во время болезни.
А болезнь длилась девять лет.
Последние годы прожил у брата, крупного специалиста по стрелковому оружию, Ефима Абрамовича, в Туле. Учил сына племянницы иностранным языкам. На телефонные звонки знакомых и почитателей отвечал отрывисто и лаконично: «Я болен. Ни с кем не общаюсь». Ушел из жизни 23 февраля 1986 года. Тогда еще это был День Советской армии. Многим дата его смерти показалась символичной с учетом фронтового прошлого, «майорства» и «комиссарства» Слуцкого.
Панихида состоялась в ритуальном зале крематория — ЦДЛ был занят под что-то более важное, с точки зрения писательских генералов. Плакал Самойлов. Горько щурился Вознесенский. Кому-то из многочисленных писательских вдов стало плохо… У многих возникло одно и то же острое ощущение, что хоронили тогда не только великого поэта, но и целую эпоху.