Можешь, если тебе нравится, считать меня мерзавцем, хотя, говоря по правде, я этим горжусь. Но ты ведь прекрасно знаешь, что спина моя всегда склоняется перед талантами». Конечно, гений; почему бы и нет? Но он такой хрупкий, легкоранимый, переживает из-за всякой ерунды, постоять за себя не может, катит жизнь свою перед собой как мячик, как тачку старьевщика, полную печали. Когда Винсент чувствовал, что ему недостает сил, чтобы жить, он уединялся в саду. Жюстин видела его, если так можно выразиться, умиротворенным, лишь когда он вскапывал грядки, сажал, пересаживал, разбивал клумбы с присущим только ему тонким и несомненным вкусом. Она прекрасно помнила чудесный садик, который он разбил во дворе их дома в Сент-Агат-де-Монт на берегу Песчаного озера.
Вот так и отправился Винсент в Нью-Йорк, скорее из чувства долга, чем по какой-то иной причине. Во время первого же важного соревнования он потерял в себя веру: выиграл в трех первых матчах, а в остальных десяти проиграл противникам, которые мизинца его не стоили. В последнем своем письме к Жюстин он писал: «Из-за этой моей страсти к шахматам я уже хлебнул горя, она меня до добра не доведет. Я никогда об этом никому не говорил, даже себе боялся признаться. Но я ненавижу игру. Всеми силами своей души». Он прыгнул вниз из окна пятого этажа.
Настал день, когда ей пришлось опознавать тело сына. Ночь она провела в поезде в невероятных мучениях. Причем она была одна — ей не на кого было опереться. К тому же еще восемь часов ей пришлось терпеть вольности шумной ватаги бесцеремонных студентов-медиков, вульгарность которых была просто немыслимой. В Нью-Йорк она приехала на рассвете, и город сразу же произвел на нее впечатление перемалывающей жизни машины. Она отправилась в морг, с трудом туда добралась, ее даже посадили там в инвалидное кресло — горе парализовало ее в прямом смысле этого слова. Тело Винсента вынули из холодильной камеры. При падении у него оказались сломанными почти все кости. Но, как это ни странно, ни на голове, ни на лице не было ни единой царапины.
— Это потому, что он так упал, — сказал молодой человек, работавший в мертвецкой. — Головой на куст. — Потом серьезно добавил: — Ему повезло.
Замечание было настолько глупым, что Жюстин не смогла сдержать язвительной ухмылки. Вид прыщавой физиономии этого пышущего здоровьем юнца, который был совсем ненамного старше Винсента, лежавшего рядом в ящике с переломанными костями, — этого служителя морга, не по праву оставшегося жить вместо ее сына, — внушил Жюстин мысль о том, что во вселенной нашей что-то всерьез не в порядке.
А потом ей еще пришлось подписывать какие-то бумаги. Ей сказали, что перед похоронами должно пройти какое-то время. Она ответила:
— Нет, он будет кремирован.
Кроме того, в соответствии с законом она должна была встретиться с патологоанатомом. Она его сразу не узнала — воспоминания полувековой давности уже успели поблекнуть. Неприятно удивившись, он спросил ее:
— Неужели ты меня не узнаешь?
Патологоанатомом был Рогатьен Лонг д’Эл.
Спустя два дня она снова пошла в нью-йоркский городской морг. Жюстин полагала, что там будет проведена какая-то панихида, пусть не религиозная, но хоть какой-то ритуал, похожий на последнее прощание с покойным, хотя бы чисто формально. Но ей просто дали урну и сказали, что в ней лежит прах ее сына. Страшная усталость, горе, доводящее ее до умопомрачения, даже проблемы с английским языком в этом городе, где она не бывала уже больше двадцати лет, все это, вместе взятое, привело к тому, что возмущение ее, вместо того чтобы взорваться, превратило ее в лед. Она расписалась на квитанции. С этого момента Нью-Йорк в отношении нее навсегда умыл руки. Она увезла с собой все, что осталось от ее сына, в Монреаль, привезла урну в Сент-Агат-де-Монт и там развеяла прах над Песчаным озером. Но разве могла она знать, чей прах находился в той урне? Там могли быть останки какой-нибудь собаки.
Она дошла наконец до широкой и оживленной улицы и перед входом в какую-то приличную гостиницу села в такси. Машина везла ее по той части города, где она когда-то прожила десять лет, но теперь она здесь ровным счетом ничего не узнавала. Хотя некоторые незначительные детали — угол улицы, площадь, прачечная, стоявшая на месте бывшего здесь когда-то кафе, — вызывали в ее памяти неожиданные отголоски. Машина останавливается на перекрестке перед красным огнем светофора. Сквозь окно Жюстин разглядывает здание с меблированными комнатами, где тридцать лет назад она жила с Рогатьеном Лонг д’Элом. Они знали друг друга с раннего детства, жили в одном доме, вместе ели фисташки, свинину и бобы, они были как брат и сестра. Как-то раз (сколько им тогда было? восемь, девять?) Рогатьен не без подтекста написал на боковой стене их дома клятву: «Я на ввсегда пренадлижу Жюстин Вильброке». В тот день, когда они приехали в Нью-Йорк, первое, что сделал Рогатьен, как только они распаковали чемоданы и переставили мебель, он снова написал ту же клятву с теми же ошибками на стене гостиницы, где они остановились. Жюстин было очень интересно, можно ли еще разглядеть эту надпись. Такси поехало дальше.