Выбрать главу

А потом кто-то заметил парящую в воздухе ягодицу. Она расчищала себе путь между головами бездомных, и когда эта ягодица, розовая, как у младенца, выплыла из их массы, оказалось, что на самом деле то была вовсе не летучая задница, а лысая голова престарелого господина, известного под прозвищем Философ. Само по себе появление немолодого мужчины было настолько впечатляющим, что грубый гогот, бесстыдные песни и вульгарные танцы тут же прекратились, их сменила скромная сдержанность. А лицо Ксавье засветилось в улыбке, как китайский фонарик.

Дружба, связывавшая Ксавье и Философа, началась с истории с кроссовками. Когда Ксавье, за день до того принятый на работу, впервые пришел на строительную площадку, мастер сказал, что об этом и речи быть не может.

— О чем? — спросил Ксавье.

Мастер ответил:

— О том, чтобы подручный работал в кроссовках. У тебя же на голове каска, или это не так? Ну, и обувь у тебя должна быть соответствующая.

Теперь не до шуток стало Ксавье.

— Кроссовки я не сниму ни за что.

Мастер ушел, но вскоре вернулся с парой грубых ботинок, свисавших у него с ремня на завязанных шнурках. Он подошел к Ксавье, который забился в угол, отрезав себе все пути к отступлению. Он бы скорее сбежал, скрылся, бросил эту новую работу, чем снял с ног кроссовки. Вот тогда-то за него впервые и вступился этот престарелый господин, известный под прозвищем Философ. Он нашел выход из положения. Решение состояло в том, что были найдены такие большие ботинки, что подручный мог натягивать их прямо на кроссовки. Когда пришло время обеда, Ксавье сорвал эти пудовые гири с ног. Он почувствовал себя так, будто парит над землей. Ощутил такую легкость, будто стал стрекозой.

Теперь Философ снял с головы Ксавье розовую каску и потрепал его по волосам жестом заботливого папаши. Обратившись к остальным, он сказал:

— Скажите мне, ребятки, как сегодня у вас идут дела? — Потом тихонько спросил Ксавье: — А тебе, малыш, все здесь по душе?

Он был самым старым на этой площадке, где сносили дома, и Философом его прозвали совсем не случайно. Он не мог ничего разрушить, заранее все не продумав, — манера у него была такая. Говорил он при этом очень мало. А если и говорил, то фразы, слетавшие с его губ, никогда не были завершенными. Они как будто обрывались в пропасть. Так, например, он с вздохом мог произнести: «Недели и месяцы уходят на строительство того, что можно разрушить за пару дней», — потом следовало многозначительное молчание, открывавшее мысли безграничный простор. Рабочие стояли опешившие, пытаясь осмыслить сказанное, ощущая смутное беспокойство, думая о своих старых матерях. Да, он частенько изрекал что-то неясное, бередящее душу, что проходило сквозь разум, как вода сквозь песок. Потому его и прозвали Философом. Философом Безмолвные Пески.

Когда с едой было покончено, старик вынул из кармана короткую глиняную трубку, придававшую ему вид мыслителя, как иногда сомбреро на голове мужчины придает ему вид мексиканца. Другие стали просить его рассказать о былом, о Великой Эпохе, когда разрушители еще работали с молотками, а стены проламывали кулаками. Рабочие завороженно слушали его истории, как дети — дедушкины рассказы. Философ говорил, продолжая ерошить пальцами мягкие волосы подручного. Ксавье был спокоен оттого, что старик так явно выражал свое дружеское расположение к нему, лицо парнишки озаряла улыбка блаженной радости. Так продолжалось до тех пор, пока Философ в конце концов не признался, что жалеет о своей потраченной на разрушение жизни.

— Скажи мне тогда, работяга, почему же в таком случае ты не сменил профессию? — серьезным тоном задал ему кто-то вопрос. Пески ответил ему, что пути Господни неисповедимы, как бы там ни было, разрушение было его ремеслом, и в его возрасте поздно учиться новому ремеслу.

— Но сердце мое больше к этому не лежит. Можно сказать, кровь мою это уже не будоражит.

И рабочие, судя по себе о той страсти, которая в них кипела, с суеверным уважением смотрели на человека, которому достало сил сдержать бушевавшую в нем ярость.

Но никто на этой земле не создан для того, чтобы на ней воцарилось единодушие! Взять хотя бы Берни Морле, прибывшего в сопровождении двух своих помощников. Он был экспертом-подрывником, к которому с опаской относились как из-за колдовской силы его брикетов динамита, так и вследствие его едкого сарказма. Он с чванливой самовлюбленностью сознавал тот факт, что воплощает будущее Профессии, принадлежит к наиболее перспективному крылу Гильдии, и потому в грош не ставил золотой век ручного сноса, когда голые кулаки разрушителей вступали в схватку с кирпичом. Морле с презрением относился к преданиям о Великой Эпохе, эпохе Бартакоста, Скафарлати и им подобных, которых он презрительно называл «крушителями сараев». Из Философа он сделал своего рода козла отпущения. Считал его бездельником и выжившим из ума стариком. Ни с кем не поздоровавшись, эксперт-подрывник сразу обратился к Философу:

— Ну что, старый маразматик, ты, я слышал, книгу взялся писать?

Действительно, прошел слух, что по вечерам Философ доверял бумаге плоды многолетних размышлений. Старик не стал это ни подтверждать, ни опровергать. Ему хотелось, чтобы тайна продолжала жить.

Морле локтем опирался на сваю, на которой, как на насесте, устроилась его команда. Он привычно откусил кусок сырой луковицы.

— Если это так, — не унимался он, — тебе бы лучше сначала нам ее дать почитать!

От этого замечания оба его помощника загоготали. Все ждали от Философа ответа, который бы обезоружил его оппонента. Но вместо этого старик как-то покорно сник, на глаза у него навернулись слезы. Ксавье положил ему руку на плечо. Философ лишь мельком бросил в сторону подручлого растроганный и виноватый взгляд, как ребенок, которому только что задали по первое число.

Рабочие в замешательстве стали расходиться. Эксперт-подрывник продолжал хамовато ржать. Колокольный звон разносился в воздухе сапогами-скороходами.