Выбрать главу

Его провожал к светилу режиссуры помощник, мягко поддерживая за бицепс. В руках Пески вертел свой Президентский жезл — знак отличия Гильдии. Он вел себя так безропотно, что чем-то напоминал кающегося преступника, которого в наручниках ведут к судье. Примерно минуту он стоял в нескольких шагах от Гриффита, пока маэстро без всякого зазрения совести в очередной раз в его присутствии прикладывался к фляжке. Старик старался смотреть на него с подобающей вежливостью, но взгляд его невольно подмечал некоторые детали: усы и пальцы режиссера пожелтели от никотина, он был небрит, ботинки были надеты прямо на босу ногу, а короткие штаны, доходившие до середины бедра — ему почему-то пришла в голову мысль об африканском сафари, — оставляли голыми тощие ноги, до лодыжек покрытые узлами вспухших вен. Наконец маэстро соблаговолил бросить взгляд в его сторону. Режиссер снял очки, после чего его брови очень медленно поползли вверх, как будто он постепенно цепенел. Философ не знал, куда деваться. Как испуганный ребенок, он комкал руками подол рубашки. Старик чувствовал себя ужасно заметным в ярко-красных своих штанах, в берете с позолоченными кисточками и белой шелковой рубашке, которую надевал только в дни Церемоний, подвязанной президентским поясом — предметом его особой гордости. Такой вот наряд приготовила ему супруга. Философ повторил ей, что ему сказали по поводу значения слова «символ», и она обрядила мужа в полном соответствии с собственным представлением о смысле этого термина.

В конце концов маэстро вынес свой вердикт:

— В чем смысл этого комического опереточного костюма?

Такой вопрос ранил старика в самое сердце.

Потом началось то, что представлялось ему медленным и неумолимым падением в пропасть. Сначала он был лишен всех своих регалий — пояса, берета, медалей, — которые как попало бросили в сумку, а потом — «чтобы ты выглядел естественно», как сказал ему один из ассистентов, — ему вымазали всю рубашку грязью и обсыпали пылью.

Старик не противился, он понуро стоял, опустив голову, как офицер, разжалованный в рядовые. Потом его отвели довольно далеко в сторону. Он сел на полый кирпич, уперев локти в колени. Вдруг в нескольких дюймах перед его глазами возникла пара кроссовок. Он поднял голову. Тощий силуэт подручного вырисовался против света, причем свет солнца, закрытого его головой, образовал вокруг его фигуры подобие ослепительного нимба или ореола.

— Так почему же, черт побери, за ними гонялась вся полиция Нью-Йорка? Я так и не понял.

У старика задрожали веки, будто он только что пробудился ото сна, в котором кто-то спрашивал его о чем-то по-китайски.

— За Лазарем, — возбужденно попытался объяснить Ксавье. — Вчера вы начали мне рассказывать о том, что Лазарь, когда ему было восемь лет, вместе с отцом мотался по деревням, потому что их преследовала вся полиция Америки. Вы мне вчера начали про это рассказывать. А потом вдруг взяли и ушли. Вас позвал мастер.

— Ну да, теперь припоминаю.

В тот момент Философ был очень далек от этого рассказа. Но он всегда себя контролировал и никогда не терял спокойствия, разговаривая с обезоруживающе наивным пареньком. Поэтому он встал и продолжил рассказывать историю о том, как мать Лазаря раскрыла истину.

— Истину, — как эхо повторил Ксавье, жадно ловивший каждое слово Философа.

Как-то утром, задав Лазарю какой-то немудреный вопрос, она вдруг поняла, что ее сын, спрятавшийся у себя в комнате, даже не знает алфавита. Тогда она поняла, что, вместо того чтобы водить сына в школу, Великий Бартакост каждый день брал его с собой на стройки, чтобы учить понемногу отпрыска азам треклятой профессии разрушителя. За этим последовала омерзительная сцена, свидетелем которой стал Лазарь. Бедная женщина осталась как мертвая лежать на кухонном полу. А Бартакост после этого скрывался, бродя по проселочным дорогам вместе с восьмилетним сыном.

— Такая вот, понимаешь, приключилась история, — закончил рассказ Философ.

— Как мертвая? — не понял подручный.

— На самом деле она не померла. Ну, скажем так, померла не на все сто процентов. Она как-то умудрилась выжить. Но все тело ее было тогда одно кровавое месиво. Она навсегда осталась наполовину изуродованной.

— Это то же самое, что и полностью изуродованная, — бросил Ксавье.

— Если тебе так больше нравится. Бедро у нее так и осталось сломанным, оно уже никогда не срослось. До конца жизни она ходила, приволакивая за собой ногу.

Ксавье тут же стал обдумывать эту новую информацию, глаза его при этом горели. Он ходил из стороны в сторону, прижав кулак ко рту, как следователь, который вот-вот найдет разгадку тайны нераскрытого преступления.

— Ну, вот! Теперь понятно. Этим все и объясняется, — повторял он себе.

Философ вяло сделал рукой неопределенный жест и пошел своей дорогой. Он угрюмо глядел на здание, которое предстояло разрушить, — около него уже сгрудились операторы со своими камерами. То был театр, и старик еще помнил, как его строили, когда он был ребенком лет шести. Тогда погиб один строитель, делавший фриз, сорвался с лесов двадцатиметровой высоты. Он знал его очень близко, потому что тот рабочий был другом его отца. Иногда он угощал его чем-нибудь вкусненьким. Тот несчастный случай по молодости лет произвел на него глубокое впечатление. Воспоминания о трагедии преследовали его потом долгие месяцы. То была первая смерть в его жизни. Именно тогда строительные работы стали вызывать в его душе какие-то смутные дьявольские предчувствия, начали неотвратимо и обреченно его соблазнять. Время от времени он ходил на то самое место, куда человек упал с лесов, разбившись насмерть, и смотрел на маленький крестик, которым он сам будто невидимыми чернилами пометил ту каменную плиту, и подолгу там оставался, мрачный и подавленный. Месяц назад, когда он узнал, что Гильдия получила контракт на разрушение этого здания, он пришел к театру, нашел тот самый невидимый крестик, который уже выцвел в памяти и почти изгладился в ней временем, но все еще метил важную веху его детских лет. Те его детские воспоминания и теперь временами всплывали из глубин памяти, накладываясь на нынешнее его бытие размытыми образами выцветших фотографий, и в такие моменты он становился задумчивым, как человек, вспоминающий прожитую жизнь, который начинает идти по своим собственным следам, а это было верным признаком того, что круг его жизни приблизился к своему завершению.

И снова он размышлял над тем, что через три дня они разрушат то, что возводилось месяцами. Эта мысль казалось ему воплощением идеи бурного развития, он видел в ней некий всеобщий закон, разгаданную им часть космической тайны бытия. Но за пределы этого вывода мысль его никогда не выходила. Он просто не был в состоянии преодолеть этот рубеж. Оттого и молчал он так многозначительно, чтобы остальные думали, что ему ведомо и другое, находящееся за этой гранью. Вот уже тридцать лет он ходил кругами вокруг своей мысли, но никуда дальше она его не вела. Как пещерный человек, застывший перед костью мамонта в неясных предчувствиях какого-то события, которым чревато будущее, который пыхтит от натуги, чешет себе плешь, нюхает кость, но неизменно остается на том же месте, как парализованный, мысль его неизменно бьется без толку, ограниченная невидимыми пределами, и никак ему не дается изобрести Орудие.

«Самозванец я, вот кто я такой», — думал про себя старик (не без некоторого удовольствия отдаваясь во власть щемящей грусти меланхолии). А все эти люди ждали от него потрясающий шедевр! Именно на его долю выпало всем показать на страницах книжки жизнь, посвященную радостям и тайнам разрушения. И его собственная дочь — самая старшая, у мужа которой была небольшая католическая типография, — принесла ему сотню чистых страниц, и он должен был их заполнить плодами своих размышлений, которым предстояло лечь в основу книги, что должна будет вскоре издана, он так всем и говорил, что ему только самую малость осталось дописать… Да, прав был Морле — эксперт-подрывник, когда смеялся над ним. Да, он был таким человеком, которого вполне можно было бы назвать воплощением лжи.