Лазаря внезапно охватывает жгучее желание разжать руку, откинуться назад и лететь вслед за фляжкой в синюю тьму лачуг. Но все фибры его души резко протестуют, мастера наполняют свежие силы, и восхождение завершается с лунатической легкостью, как будто фея подхватила его за воротник и донесла до цели. Вот он уже и на балконе, от Пегги его отделяют всего три метра.
Лазарь всегда ненавидел спальни девочек-подростков. Это чувство родилось в доме, где он снимал квартиру у хозяйки, дочь которой, девушка лет шестнадцати, никогда не вставала с постели, потому что от чего-то умирала. Мама изо всех сил старалась угодить дочери во всем, окружила ее невероятной заботой и вниманием, все время беспрерывно целовала ее, как будто постоянно клевала умиравшую девочку в щеки, а та воспринимала регулярные приступы материнской любви с трогательной душевной силой, потому что была святая, и все ее близкие верили в это, как в непреложную истину. Стены в спальне умиравшей были выкрашены в розовый цвет, комната была битком набита игрушками, пережившими детство девушки (Лазарь изредка заглядывал к ней, чтобы поприветствовать или справиться о здоровье, и видел, как она говорила с игрушками сюсюкая, как «маленькая девочка», считая эту манеру очаровательной). Комната была переполнена десятками никчемных и нескладных безделушек — фарфоровыми балеринами, музыкальными шкатулками, восхитительными картинками, изображавшими Иисуса, не говоря уже об оборочках и кружевах под стать занавескам на окнах и балдахину над кроватью. Через свою сиделку она посылала ему нежные записки, очевидно надеясь, что молодой разрушитель сможет уловить прозрачные намеки. Как-то утром все это ему осточертело. Он вошел к ней в спальню в запретный час, вынул из-под нее судно, вылил его свежее содержимое прямо ей на голову и ушел, наткнувшись по дороге на безутешно рыдавшую мать девочки.
Именно поэтому Лазарь ощущает нечто похожее на благодарность Пегги за то, что ее спальня совсем не похожа на спальню той девочки. Полка с книгами, письменный стол, простой туалетный столик без всяких украшений, комод с ящиками, из которых выглядывают чулки. И сама Пегги, в сторону которой он даже не осмеливается взглянуть, освещенная керосиновой лампой, — оранжевые отблески огня мягко играют на ее лице, как переливчатые струйки воды. Внезапно до слуха его доносятся бархатистые гитарные переборы. Он пытается сообразить, откуда они могут слышаться. Закрывает глаза, напрягает слух. Поначалу далекие звуки гитары приближаются к нему, становятся более отчетливыми. Вместе с тем у Лазаря возникает такое ощущение, что он видит над собой какой-то странный свет, исходящий из него самого, пронизывающий все его поры и постепенно уходящий ввысь. Ему вдруг приходит в голову мысль, что, как примеряют костюм, он сейчас облачается в то тело, которое будет принадлежать ему вечно. Потом он открывает глаза и видит, что стоит голый. Смотрит на руки свои, на запястья, ладони, на ноги свои и живот, как будто не узнавая их, берет в руку хилый свой член, безропотно смиряясь с тем, что оказался теперь в двенадцатилетнем своем теле. Лазарь воспринимает происходящее как данность, как событие, скорее всего, никак не связанное ни с чем другим, возникшее ниоткуда и проходящее в этот миг через всю его жизнь, как некое тихое чудо, из-за которого бессмысленно терзаться, которому не надо искать никаких объяснений, при мысли о котором не надо даже давать себе труд удивляться. Мимолетное чудо.
И это его двенадцатилетнее тело, которое он вновь для себя открывает, становится его естеством, как будто он никогда и не покидал его, это сотканное из света тело и есть он сам — совсем голый, стоящий на цыпочках на клумбе, разбитой рядом с трейлером. Эта опасная поза дает ему возможность прижаться лицом к круглому окошку, за которым — спальня десятилетней девочки, лучистой и светловолосой, как только что спиленное дерево. Теоретически она не должна знать, что он за ней подглядывает, но по тому изяществу, с каким она раздевается, по той расчетливой невинности движений, по тому, что перед тем, как надеть ночную рубашку, она с нарочитой медлительностью складывает свою дневную одежду, оставаясь совершенно обнаженной, просто нельзя себе представить, что она даже не догадывается о его присутствии. Это их тайна, тайна настолько тайная, что они сами даже не осмеливаются владеть ею. Лазарь всматриваемся до рези в глазах, до страданий, схожих с муками голода и жажды, в чистый, теплый живот девочки, любуется розовыми бутонами, распускающимися на ее груди, взглядом маленького зверька, только что почувствовавшего силу своего предназначения, впивается в мягкую складочку, ложбинкой уходящую между ног, о сладком интимном аромате которой ему остается только догадываться, потом надолго закрывает глаза, боясь потерять сознание.
Он снова открывает глаза — миг благодати остался в прошлом. Лазарь принимает это как должное. Теперь он на балконе восьмого этажа доходного дома в Нью-Йорке, у окна спальни, где мертвым сном спит его единственная любовь, единственный человек во вселенной, который что-то для него значит, лик ее мерцает в неясных отсветах огня керосиновой лампы. Лазарь полностью раздет, одежда его валяется под ногами. В каком сне, в каком другом мире он сбросил ее с себя? Теперь он вернулся в свое двадцатичетырехлетнее тело с поджарым животом, в тугих узлах мышц, безволосое белое тело, мускулистое и худое, как у танцора, он все еще теребит хилый свой член, так и не выросший, который отказался расти, как будто преданно хранил верность единственным часам благодати, когда-либо ниспосланным Лазарю, — в тот год, когда ему исполнилось двенадцать, когда он узнал ту девочку в суматошной жизни бродячего цирка. Он понимает, что, если ему было дано вновь пережить тот момент, это знак того, что его ждет. Это воспоминание есть начало того, что придет в свое время, абсолютный миг, который застынет в его глазах в момент смерти, в нем сольются все остальные его воспоминания, и в нем они исчезнут, как в бездонном колодце. Это тот образ, на который его голубые глаза будут взирать вечно.
Случилось это двенадцать лет назад. Лазарь притаился в тени, прижав нос к окошку-иллюминатору, думая, что он в безопасности. Гитарный перебор сказал ему о том, что отец девочки находится по другую сторону трейлера. Но в тот вечер, зачарованйый зрелищем обнаженного тела, он не услышал донесшихся сзади шагов. Инспектор манежа схватил мальчика за волосы и начал жестоко избивать, а Лазарю вдруг стало нестерпимо стыдно за свою наготу. Бартакост, его отец, пивший в своем фургоне, встревожился. Он пришел туда, где били сына, и не успел еще инспектор манежа раскрыть рот, как Бартакост схватил его за воротник и ремень. Поднял его над головой и понес к росшему невдалеке дубу. Он начал методично бить инспектора манежа спиной о ствол дерева с явным намерением сломать ему позвоночник. Но тот внезапно крутанул рукой, в которой что-то блеснуло, Бартакост выронил жертву из рук и приложил руку к шее. Он обернулся и посмотрел на кучку, сбежавшихся людей. Меж пальцев у него с равными интервалами била кровь. Он пошатнулся, упал на колени, потом рухнул навзничь. Никто не посмел к нему подойти. Отец девочки — он стоял на четвереньках, тяжело дыша, на траве рядом с ним валялся нож — неотрывно смотрел на умиравшего человека диким виноватым взглядом. В тишине было слышно, как из раны хлещет кровь. Лазарь видел, как от растекавшегося красного пятна прочь уползла змея. Это длилось невероятно долго. Потом хриплое, судорожное дыхание разом стихло. Тело застыло без судорог и конвульсий. Бартакост лежал в луже собственной крови, блестевшей в осенних сумерках. Лазарь шмыгнул разбитым в кровь носом, потом провел по нему кулаком.