— Пегги была моей подругой, а Лазарь — моим мастером. Мы вместе провели вечер.
Инспектор разразился звуками, похожими на щенячье тявканье.
— Я и слушать не хочу эти твои истории. Пожалуйста, избавь меня от них! Или мне тогда придется продолжить расследование. Надо будет допрашивать других разрушителей. Нет, только не это! Я тебя прошу… я просто умоляю тебя. Евреи они или негры, мне дела нет до того, какого они цвета, мое мнение в этих вещах полностью совпадает с твоим. В глубине души я с большим уважением отношусь к разрушителям, можешь мне поверить, один из двоюродных братьев моей матери женат на дочери члена Гильдии, клянусь тебе в этом!
Инспектор промокнул глаза носовым платком.
Ксавье медленно лег на койку, вытянул руки вдоль тела, мышцы на шее у него напряглись. Он повторил:
— Она была моим другом, а он — моим мастером. Мы провели вечер вместе.
Инспектор быстро и с шумом вышел из комнаты, снова зажав пальцами уши.
Мортанс остался один на один с ужасом, терзавшим его последние два дня. Он не мог думать — перед его мысленным взором все время возникала фигура его подруги, объятой огнем. Временами он не мог дышать, щеки его бледнели до синевы. Ему никак не удавалось совладать с этим ужасом.
Эта яркая до жути картина не шла у него из головы больше недели. Больше недели память снова и снова заставляла его вспоминать это ужасное событие. Если вдруг его внимание на краткий миг, совсем ненадолго переключалось на что-то другое — «Лучше выкинуть банановую кожуру теперь, пока она не начала пахнуть», — он удивлялся, что в этот момент уходила боль, и боль немедленно возвращалась. Когда он переставал о ней думать, она сама к нему возвращалась. То же самое происходило, когда он делал над собой усилие, чтобы отдохнуть, а это всегда знак сильного расстройства, когда приходится делать над собой усилие, чтобы расслабиться. Он мрачно сосредоточивался на мысли о том, что ему надо уснуть, как будто готовился к поединку. С огромным усилием воли, если он извлекал логарифмы из восьмизначных чисел, заставляя мозг напрячься в вычислениях, ему удавалось достичь странного состояния, при котором голова продолжала работать сама по себе, а он в это время как будто отключался, но, подчинившись внезапному внутреннему порыву, он вдруг восклицал: «Наконец-то я смогу заснуть! Не буду я больше об этом думать!» И тут же охваченная огнем Пегги яростно будила его, и он от ужаса кричал, а она хватала его за волосы, чтобы глубже погрузить подручного в пучину страданий.
Сбежать, уйти, куда глаза глядят, чтобы только не остават там, где была ты! Но если бы он прошел по коридору, вдохнул мерзкий запах горелой человеческой плоти, который еще оттуда не выветрился, который он чувствовал, подойдя к ее двери, если б он снова увидел ее комнату — место чудовищного абсурда, эта невероятная, непереносимая борьба наверняка кончилась бы тем, что он сошел с ума. Поэтому спастись от себя самого он пытался доступным ему способом: от стула к окну — три шага, от окна — кровати, попытаться лечь на нее и хоть ненадолго забыться сном чего так жаждала каждая клеточка его тела. Он накрывал голову подушкой, снова ненова безуспешно пытался уснуть и клял свое бытие, — узник собственных костей, он сжимал ладонями голову так, что в ней начинало что-то подозрительно поскрипывать. В конце концов он дошел до того, что прекратил есть. Теперь его силой нельзя было накормить. Правда, иногда, не сдержав зверского аппетита, он хватал первое, что попадалось ему под руку, луковицу например, и откусывал от нее кусок, даже не счищая шелуху. Но не успевал Ксавье проглотить пишу, как желудок ее отвергал, и парнишку начинало тошнить. С этого времени его всего — и тело, и разум, как единое целое, все время выворачивало наизнанку. С этого времени он разрывался между охваченным постоянной паникой разумом, дошедшим до такого состояния, что одни и те же мысли постоянно прокручивались, как белка в колесе, и своим истощенным телом, исстрадавшимся от голода, бессонницы и жалости к самому себе. Эти две его сущности стали теперь настолько друг от друга далекими, как осьминог и стремянка. И вдобавок, пока он испытывал такие мучения, каледый вечер в одно и то же время, как по расписанию, вплоть до самого рассвета Страпитчакуда пела так, что любого могла довести до белого каления.
За все это время он ни единой строчки не написал сестре своей Жюстин.
И только на рассвете восьмого дня его мучений траектория хода планет обрела иную конфигурацию. Что-то будто прорвало нарыв той боли, от которой рвалась на части душа Ксавье, вскрыло его, и боль устремилась наружу. Он все еще думал о произошедшей трагедии, но образы ее уже не носились беспрерывно в его голове, как ошпаренные кипятком кошки. Он мог теперь спокойно разложить их по полочкам. Когда первые тусклые лучи солнца заглянули к нему в оконце, он вдруг испытал нечто схожее с потрясением; в голове его, где на протяжении восьми дней стоял бессвязный невероятный грохот, вдруг воцарилась гробовая тишина. Добрая фея коснулась волшебной палочкой его тела на уровне печени, и из того места по телу стало распространяться благодатное волшебное тепло. Теперь он знал, что исцеление возможно. Жизнь, как говорится, вступала в свои права, призывая его следовать странной обязанности продолжения бытия. Теперь ему предстояло преодолеть бескрайнюю пустыню горя. Следующие три дня он посвятил заботе о себе самом — нормально питался, долго спал, уделял должное внимание своему сильно потрепанному организму. Он внимательно следил за тем, чтобы движения его были не резкими, продуманными, последовательными, он учился если не холить себя, то, по крайней мере, относиться к себе с уважением, с тем трезвым вниманием, которое необходимо любому идущему на поправку больному. В конце концов, в самый последний день, в самую последнюю ночь он так горевал, оплакивая дорогую свою утраченную подругу, что проплакал два часа кряду и тем самым дал ей возможность уйти из этого мира в плоти его во второй и последний раз.
На двенадцатое утро он проснулся, спокойно привел себя в порядок и приготовил завтрак, который должен был взять с собой на работу. Ему было невероятно противно надевать форму разрушителя — подручного. Как-то они к нему отнесутся после его более чем десятидневного отсутствия? Он вышел на свежий прохладный воздух и отправился на строительную площадку. Никогда еще город не казался ему таким серым, никогда вертикальность его очертаний так его не подавляла. Он остановился у нескольких росших группой деревьев. Они были здесь вместе с Пегги, когда он видел деревья в последний раз. Мягкая грусть согрела ему душу. Поворачивая за угол, он надеялся увидеть подъемные краны и занятых своим делом рабочих. Вместо этого на месте трех кварталов все было сравнено с землей. Пустырь напоминал озеро, заваленное отбросами.
Ксавье застыл на месте, будто ноги вросли в бетон, а перед носом его повесили отвес.
— Что тебе здесь надо? — услышал он чей-то голос. — Тебе здесь делать нечего. Ступай отсюда прочь!
Подручный пришел в себя. Мужчина, который к нему обратился, походил на одного из бездомных. Раньше бы, наверное, Ксавь сразу же убежал отсюда со стыда. Но только не сейчас.
— Куда они все ушли?
Мужчина рубанул воздух рукой, его жест был полон злоби и презрения.
— Ушли они все, кончили свое грязное дело и ушли. Бог знает, где они теперь себя позорят! А теперь убирайся отсюда! Пошел к черту!
Ксавье машинально сделал несколько шагов, маленьких таких шажков, как будто кто-то дергал его сверху, как марионетку, за веревочки. Но он не знал, куда идти, и потому остановился. Значит, теперь ему надо искать свою команду? Весь город исходить единственно ради этого во всех направлениях? Как же, интересно, он не сможет найти свою бригаду разрушителей на необъятных просторах Нью-Йорка? Сколько дней это у него займет? Сколько недель? Это равносильно поискам иголки в стоге сена. Не суждено нам покой обрести на этой земле.