Она дошла наконец до широкой и оживленной улицы и перед входом в какую-то приличную гостиницу села в такси. Машина везла ее по той части города, где она когда-то прожила десять лет, но теперь она здесь ровным счетом ничего не узнавала. Хотя некоторые незначительные детали — угол улицы, площадь, прачечная, стоявшая на месте бывшего здесь когда-то кафе, — вызывали в ее памяти неожиданные отголоски. Машина останавливается на перекрестке перед красным огнем светофора. Сквозь окно Жюстин разглядывает здание с меблированными комнатами, где тридцать лет назад она жила с Рогатьеном Лонг д’Элом. Они знали друг друга с раннего детства, жили в одном доме, вместе ели фисташки, свинину и бобы, они были как брат и сестра. Как-то раз (сколько им тогда было? восемь, девять?) Рогатьен не без подтекста написал на боковой стене их дома клятву: «Я на ввсегда пренадлижу Жюстин Вильброке». В тот день, когда они приехали в Нью-Йорк, первое, что сделал Рогатьен, как только они распаковали чемоданы и переставили мебель, он снова написал ту же клятву с теми же ошибками на стене гостиницы, где они остановились. Жюстин было очень интересно, можно ли еще разглядеть эту надпись. Такси поехало дальше.
Здесь прошли десять лет ее жизни, и ничего от них не осталось. Десять лет, завершившихся нелепо и тривиально — в один далеко не прекрасный день она, как нередко бывает, узнала, что Рогатьен ей изменяет, и так далее.
— Один раз! Только один раз! — кричал он, пока она собирала свои немудреные пожитки.
Потом Жюстин уехала. Стала строить новую жизнь, родила сына своего Винсента, отец которого умер, когда она была беременна, и тому подобное, ей отрезали половину левой груди, потому что она заболела раком, такие вещи тоже иногда случаются, хотя позже, бывает, рассасываются. И когда Нью-Йорк остался далеко позади, старые раны уже так не бередили душу. Но теперь, спустя почти двадцать лет после их встречи в морге, Рогатьен стал слать ей пламенно-бредовые письма. 1. Он никогда ее не забывал. 2. Они могут начать все заново. 3. «После всего, что мы пережили вместе». Последний аргумент никогда не действует ни на одну женщину. Жюстин пробегала письма глазами, практически не читая. А чаще выбрасывала не распечатывая. До того самого дня в прошлом апреле, когда получила от него странное письмо, написанное обычным языком: «Приезжай в Нью-Йорк. Очень серьезное дело. Касается твоего сына Винсента. Может быть, ты потеряла его не настолько, насколько тебе кажется!» Она согласилась встретиться с Рогатьеном только раз. Он все ей объяснил спокойно, назидательно, с научной позиции своих лобных долей — мозга ученого. Вот так начался ее кошмар. В тот день ей никак нельзя было уехать из Нью-Йорка. Она все ходила и ходила неустанно кругами, как будто ее заперли в камере размером в два квадратных метра. Как быть с Винсентом? И что делать с этим Ксавье?
Такси остановилось перед домом, где она уже несколько недель снимала комнату. Когда Жюстин рассчитывалась с водителем, она с удивлением вспомнила, что ей сегодня исполнилось пятьдесят девять лет; она подумала об этом утром, но потом совсем забыла. Дом засыпал. Только Философ еще не ложился, он сидел на кухне, где горел тусклый свет. Их чем-то связывал Ксавье, но поскольку у них не представилось случая о нем поговорить, сами они об этом не знали. Жюстин была женщиной вежливой и потому решила пожелать старику спокойной ночи.
— Вы все еще работаете? Уже поздно.
— Что? Что вы сказали?
Впечатление, которое у нее сложилось, когда она недавно говорила с ним по телефону, лишь усилилось. Глаза старика покраснели, как у человека, страдающего бессонницей, рубашка его была наполовину расстегнута, побрит он был небрежно, в нескольких местах на шее осталась щетина. Перед ним на столе лежали листы бумаги, покрытые рисунками, кругами, какими-то непонятными знаками, причем многое из этого было перечеркнуто. Еще там лежали раскрытые книги с какими-то странными пометками на полях, похожими на каракули маленьких детей.
— Я спросила вас, работаете ли вы еще в такой поздний час.
— Гм, нет, — ответил старик, одновременно поднимаясь со стула. — Хотите кофе? Он еще горячий. Настоящий кофе, без цикория.
— Нет, спасибо. Мне хочется спать.
— Ах, спать… Понятно.
Она думала, что он еще что-нибудь скажет, но старик молчал. Так они там и стояли в тишине. Жюстин решила, что им нечего друг другу сказать.
— Ну, ладно, что ж…
Философ стал суетлив, как будто хотел, чтоб она задержалась, чтоб не сразу поднималась к себе в комнату. Жюстин спросила: может быть, она что-то не так сделала? Старик стал часто моргать и ответил, что все в порядке.
— Тогда я пойду лягу.
Он проводил ее до лестницы. Когда она положила руку на перила, Философ мягко накрыл ее своей мозолистой ладонью и сказал:
— Мне надо сказать вам кое-что по секрету!
Только этого ей еще не хватало! «Боже мой, не станет же он мне сейчас в любви объясняться», — устало подумала Жюстин. В течение нескольких последних дней Леопольд постарел на десять лет. Губы его дрожали, левое веко подергивалось. Цвет лица стал пепельно-серым, четко обозначились красноватые и голубоватые прожилки. У нее мелькнула мысль: недолго этому бедолаге осталось мучиться.
— Есть одна вещь… Я никому об этом никогда не говорил. Только жене.
Классическая пауза перед тем, как продолжить. В выцветших старческих глазах застыл ужас.
— Какая?
— Я… мм… Я так и не научился ни читать, ни писать. Я в школе пытался, но грамота в голову не лезла.
— Но это же несерьезно, — машинально произнесла Жюстин.
Она не могла понять, почему это признание для него так мучительно. Вдруг до нее дошло. Его книга! Эта его нашумевшая книга! Молва о ней уже всех достала — дочерей его, разрушителей, с которыми он работал, его квартирантов! Виду старика был сейчас такой, как у самого настоящего бездомного. Жюстин повторила свое замечание, но на этот раз мягче, поглаживая ему пальцы.
— Ну, хорошо, хорошо, это же действительно несерьезно.
— Всю свою жизнь я врал, — сказал он со слезами в голосе, — и в первую очередь себе самому, себе, вы понимаете, прежде всего, и в этом вся серьезность, в этом моя беда. Бог знает, кого из себя корежил и перед рабочими моими, и перед всеми остальными. Я дурачил людей, говоря им, что все знаю, а на самом деле не знал ничего. Только теперь до меня дошло, что ничегошеньки-то я не знаю! Думал, я все вижу, а теперь понял, что я слепой!
— О чем вы говорите?
Леопольд удивленно на нее посмотрел. Он отчаянно пытался найти в завалах памяти какую-то давнюю свою мысль.
— Не знаю. Обо всем, о жизни. Мне уж скоро помирать, а я так ничего и не понял.
— Но ведь это так со всеми, правда. Может быть, на самом деле тут и понимать нечего.
Он закрыл глаза и уперся кулаком в лоб, будто голову себе хотел пробить.
— Но все-таки мне иногда кажется, что там, вот тут, что-то такое есть! Сколько раз я себе говорил: «Здесь оно заложено, надо только до него докопаться!» Но ничего не помогало, так оно там внутри и осталось. А я все скоморошничал, все корчил из себя что-то. Вид на себя напускал загадочный, чью-то роль все разыгрывал, как будто в один прекрасный день должен был всем об этом все рассказать. Делал вид, что читать умею, часто с собой на работу книгу таскал. Другие рабочие смотрели на меня уважительно. А такая образованная женщина, как вы, должна считать меня просто мерзавцем.
— Что за глупости, почему я так должна о вас думать?
— Вся жизнь моя — ложь. Вся без остатка. Но теперь с этим покончено. Больше я врать не хочу.
— Ну что вы так себя наизнанку выворачиваете? Зачем вы говорите, что вся ваша жизнь обман? Вы — дедушка, вас любят ваши дочери, вы в добром здравии и в будущем вас ждут счастливые годы.