Что было в шатровом войлочном домике среди полынных степей, вблизи синей извилистой реки, низкие берега которой были покрыты бездонными трясинами, засохшим камышом с бурыми махалками, как проходили осенние и зимние дни и ночи в этом древнем жилище кочевника? Наверное, так, как и должны проходить мирные дни человека на земле. Жакияр два года уже ни с кем не встречался, потому и не знал, что идет по стране неслыханная война, а бессловесная и полубезумная женщина, пробравшаяся через осенние топи к его войлочной юрте, ничего не могла рассказать ему. И жизнь шла безмятежно, старая байбише качала на коленях ребенка, завернув его в мягкую ветошь, и на скуластом сморщенном лице старухи цвела довольная улыбка.
Однажды Жакияр оседлал кобылу, по-молодецки вскочил в седло и поскакал куда-то по снежной равнине, от избытка необыкновенных чувств испуская в морозный воздух какие-то полузабытые крики буйной молодости: "Эй-эй! Ай-ай! Вижу врага! Бей!" И вдруг, выскочив на отлогий холм, увидел темную бесконечную вереницу дивных машин, пересекающую степь от края и до края. Он сидел на лошади, открыв рот, дыша клубящимся паром, и смотрел на длинные шесты, торчащие спереди машины, – из-за своих пушек танки, о существовании которых кочевник ничего не знал, казались похожими на каких-то грузных большеголовых и тонкоклювых птиц, вперевалку ползущих по земле. Жакияр пощипал колючие сосульки на усах, подул в озябший кулак, с которого снял перчатку и сунул за пояс, он подумал, что никогда эти непонятные для него тяжелые чудища не смогут пройти через солончаковые болота к его становью, а он сам никогда не подойдет к ним. С этой веселящей мыслью он стал заворачивать лошадь, погнал ее с холмика и вскоре снова был один в бескрайней степи, уверенный в полной своей затерянности и недоступности. В достигнутой им окончательной отчужденности от всех людей ради свободы быть рабом Солнца таилась наивысшая радость Жакияра и его окончательное торжество. Не нужен мне ваш Аллах, ваши муллы и святые пророки, ваши мечети и вонючие зинданы, полные людей и дерьма, ликовал Жакияр, мне хватит моего стада баранов и одного верблюда.
Кочевник наслаждался радостным сознанием своего непричастия к нашему миру, ему открылось с тех пор, как в юрте появилась беженка с ребенком, что он не обязан делать добро, ибо ни от кого его сам не видел, не просил, но сделает добро, потому что никто не принуждает его к этому.
Степь велика, какие бы войны, возмущения и моры ни постигали людей, степь велика, можно найти глухие, заброшенные такыры и затеряться в них – степь велика, и никто не узнает, спас ты женщину с младенцем или зарезал их за круглым курганом. Но именно поэтому спасти их Жакияру было особенно приятно. И в его дымной юрте, где они со старухой спали, свернувшись, как животные, давно уже равнодушно не замечая уродства своих изношенных тел, появилась полубезумная женщина с еле живым ребенком на руках, а теперь они по истечении двух месяцев оба откормились на мясе и молоке, плоть их нежно взошла, словно тесто на дрожжах.
И узнал под старость кочевник Жакияр, что наш мир, накрытый небом, вовсе не одноглаз. Кривой хозяин, всю жизнь косивший сверху на своего раба одноюртника яростное око, оказался двуоким и прекрасным, как это и положено быть божеству. Лик его был еще огромнее, чем представлял Жакияр, и состоял из двух равновеликих частей, но настолько огромных, что, видя одну часть – день, вторую уже – ночь – человек увидеть был не способен. И круглая, яркая, блистающая Луна оказалась вторым глазом хозяина, которого Жакияр доселе считал кривым.
Так в зимнее полнолуние старик познал единство ночного и дневного неба, объял, облетел стремительной мыслью округлое замкнутое строение мира. Жакияр стоял возле юрты, только что наведавшись в загон для овец, минуту назад он держал за хвост дурную овцу, пытавшуюся проскочить у него под ногами на волю, а теперь он зачарованно смотрел на луну, понимая, что стоило лишь появиться в его доме молодой женщине, беглянке от людей, как его свободная отчужденность кончилась и он вынужден был сделать или добро, или зло. Самовольно выбрав добро и опять полагая, что его никто в этом уличить не сможет, потому как много лет никто не бывает в его доме и даже не знает, где это находится – дом Жакияра, он не мог знать, как знаем МЫ, о том, что произойдет совсем недалеко, в руинах бывшего Царицына и будущего Волгограда, и никому из нас, видевших когда-нибудь при жизни мирные берега Волги и мгновенно, навсегда покоренных ее голубой мощью, вольным полетом чаек и облаков над царственной водою, тишиной утренних плесов, зыбью меловых обрывов, сонной неподвижностью барж, лодок, портовых кранов и катеров над розовой бездной рассвета, павшего в зеркало реки, никому из нас, сладко томившихся музыкой мирных духовых оркестров, что наигрывали в полумгле прибрежных бульваров старинные вальсы, никому теперь, в этот миг, не было бы дела до жалкого кочевника, покорно ждущего смерти и уволившего себя от бед и обид людских – если бы МЫ не знали, какое испытание предстоит пройти каждому из нас, и если бы, готовясь к этому испытанию, не знала я, что наука эта для всех одна. Никто не ждет, не зовет свою смерть, а она вот уже стоит у моего изголовья.
ГЛАВА 5
Мать все еще сжимала в руке апельсиновый Лотос, от которого оторвался один лепесток и лежал на подушке среди спутанных седых прядей ее волос. Было уже утро второго дня, как Лохов прибыл сюда. Он очнулся в это солнечное и ослепительное после буранной ночи утро, как узник, внезапно припоминающий, что он приговорен к казни и ждет исполнения приговора. Лохов вслушивался в мерные тяжкие посвисты знакомого материнского дыхания, к неимоверному напряжению которого успел уже привыкнуть. Лежа в постели, иззябнув в скудном тепле, с трудом сохраняемом под старым тонким одеялом, он набирался решимости, чтобы встать и затопить печь. Вдруг его охватила тревога, что мать еще жива, ей тоже холодно, и, хотя удаление ее в пределы смерти было безвозвратным, ужасным, еще ужаснее было то, что она, возможно, еще чувствует и холод, и боль, и даже обиду. Лохов вскочил с кровати, словно поднятый грозным окриком, предвещающим нечто страшное, и вдруг опомнился, видя, что ничего более страшного, чем то, что происходит у него на глазах вот уже вторые сутки, быть не может.
И тогда, усмиренный безнадежным горем, Лохов стал припоминать, что ночью с ним была женщина медицинская сестра, которая поднялась, должно быть, на рассвете и тихонько ушла из дома… Он подошел к матери и увидел ее спокойное лицо, как будто посвежевшее за ночь, с тонким розовым светом румянца на щеках. Она, казалось, понимала его и как прежде, прощала ему все. Седые пряди ее волос были расчесаны и ровно уложены на подушке, видимо, сестра перед уходом умыла и причесала умирающую.
Рядом на стуле стояло блюдце с водой, где плавал прозрачный студень размокшей ваты. Лохов выплеснул воду в помойное ведро, куда-то сунул блюдце, затем переставил стул к буфету, над которым чуть в стороне в балку был вбит ржавый крюк, как раз подходящий для того, что Лохов внезапно и решительно задумал. Надо было теперь где-то найти веревку, а не будет ее, разорвать на полосы простыню, которую принесла медицинская сестра. И он стал искать веревку: заглянул в угол за буфетом, где валялись грудой старые башмаки, бутылки, полбуханки зеленого заплесневелого хлеба, продавленное ведро… потом вышел в холодный коридор, где в воздухе искрились сыплющиеся откуда-то снежинки.