Выбрать главу

МЫ видим, что каждая вещь или явление мира, рассмотренные с двух разных сторон – от начала и с конца жизни, – предстают в наших глазах объемными. Перевоплощение травинки в гусеницу, представшее глазам шестилетнего ребенка, и закон преображения, распознанный взрослым разумом, почти совмещаются в одно целое, но только лишь ПОЧТИ. И то непостижимое, странное расстояние, разделяющее один образ от другого, не поддается обычному измерению. Или по-другому: мать, которую я знал ребенком, и та несчастная, которую я застал на смертном одре, были едины в сердце моем и нежности, но между этими двумя образами крылась великая и горчайшая тайна.

Когда человек, отжив свое, уходит в вечность МЫ, обратившие свое внимание на его оставленную жизнь, можем войти в нее с любого мгновения времени, не нарушив его хода. Вот и сейчас, глядя на теплое вечернее сияние трав и листвы, я возникаю из смуглого воздуха сорокалетним человеком, мучительно напрягающим память, желая вспомнить тему хорала, которая пришла на память, когда я устало брел по лесной дороге неподалеку от заболоченного лесного угла, называемого Бардинкой. Лес мещерский; я живу в глухой деревеньке, пишу этюды, рисую стариков и старух, больше старух, а в свободное время хожу за грибами. Сегодня утром в лесу, туманном от влажной земной испарины, я нашел посреди поляны на сером мху крупный белый гриб, называемый по-местному "бугровой" – племенной образец породы темноголовых боровиков. Я нагнулся за ним… и, когда выпрямился, в лицо мне плеснуло заревом багрового огня.

И в это мгновение, сочетавшее в себе и первый луч солнца, дружественно брошенный мне в лицо, и плотскую радость руки, что ощутила прохладную твердость грибной ножки, и полноту радости живописца, которому в час предрассветной тишины лес щедро раскрыл свои особенные способы сочетания красок, я снова радуюсь тому, как просто мое Я перешло в МЫ, чем было достигнуто неизменное и глубокое спокойствие души, жаждавшей бессмертия. Каждый из нас отмечен рождением и смертью, соединим же их мгновения в одно целое и тем самым уловим протяженную жизнь в замкнутый круг – в сияющее кольцо вечно движущихся, пестрых, словно карусельные лебеди и лошадки, дней нашей жизни. Научимся на каждое мгновение своего бытия смотреть ясными глазами новорожденного и одновременно темными очами смерти. И увидим каждое мгновение по-новому: неотторжимо от вечности, как неотделим запах хлеба от хлеба, и чудесно, как зарождение звезды в вечернем небе.

И научимся понимать, что каждому изначально дана свобода самому быть творцом своей жизни, и она будет на вечные времена такою, какую удается нам сотворить. Утром, выходя из деревни, я видел косаря, словно сошедшего с какого-то полотна Милле: сутулый, в провисших на заду штанах, заправленных у щиколоток в носки, он стоял, расставив полусогнутые ноги, и заводил направо косу, собираясь срезать рядок душистой травы. Смиренно и торопливо сотворял косец свою судьбу – покорно ложилась трава ему под ноги, звонкая коса пролетала над нею, и срезанные былинки навсегда становились благоуханными частицами человеческой судьбы; в данную минуту полотно его жизни наполнялось густыми зелеными и пастозными яркими мазками – он творил, и его никто не должен был отвлекать. И, глядя на него, МЫ должны понять сейчас, что ни на чью жизнь нельзя посягнуть, ведь каждый муравей, человек или другой труженик на земле есть творческая личность, нельзя ему помешать в работе – пусть попробует создать из своей жизни совершенное произведение.

Я сижу за столом у раскрытого окна деревенской избы и мысленно вновь прохожу снежный ночной путь к дому Гели. Углами изломанные сараи, полные чернильной тьмы, видимой сквозь полуприкрытые двери, стояли на моем пути; и, когда я увидел наконец знакомый забор и калитку, в эту секунду под окном заблеяли овцы, мягкий топот прошумел мимо, и я потерял из виду кособокую калитку с железным кольцом вместо ручки, неровный забор, припорошенный снегом, розовым под сиянием полной луны.

Глядя на то, как по берегу пруда развалисто идет черная корова с белым пятном на лбу, неся огромное тугое вымя, а за нею шагает с прутиком в руке хозяйка ее Настя, сама такая же крупная и развалистая, как корова, я с запоздалым горьким сожалением думаю, что надо было осмелиться хотя бы на единственный поцелуй – в эту стылую нежную щеку, в эти припухлые губы, которыми смеющаяся Геля впивалась в круглый сахаристый снежок.

Почему меня так волнует вечерний деревенский час, когда стадо возвращается домой? Сколько невыразимой радости и древнего, библейского духа таится в этой будничной картине. Как суетятся, как озабочены хозяйки, встречая своих Пеструшек и Март, брадатых и рогатых Маек, глуповатых, пугливых, хриплых баритональных Борь. И я сижу у раскрытого окна, упиваюсь картиной, волнующей мою душу, и с грустью думаю, как незаметно истаивают, истлевают снега прошлого. Давно ли это было, когда Геля сняла варежку, схватила мою руку, чтобы согреть ее. Ах, какая это была рука… не о моей речь идет, разумеется.

Стадо прошло, жизнерадостный шум стих, и в медвяном настое вечернего воздуха растворилось приятное для меня видение. И это теперь БЫЛО, стало утратой, грезой, безвозвратностью: овцы шли по низкому берегу пруда, в сиреневой воде которого, как в гладком зеркале, опрокинуто отображалась вся длинная настороженная их вереница. И впереди шли – ноги к ногам – два лохматых черных барана, одного из них вскоре зарежут хозяева, а второго, шагающего вверх ногами, словно муха по потолку, – где, на каких пастбищах увижу я этого грустного идеального овна? В каких пространствах еще паду лицом в пушистый снег и подо мною будет барахтаться, с неожиданной силою отбиваться девичье гибкое тело, сладостное даже под ворохом толстой ватной одежды? Неужели все это БЫЛО? И два видимых овечьих стада на берегу пруда, и колючий холод снега, тысячью игл мгновенно впившийся в лицо, и где-то в этом пенном вихре снега звонкий смех, упругая небольшая грудь под теплым пальто, совершенно невзначай попавшая мне под руку, и те вожделенные губы, до которых так и не удалось добраться тогда.

Ах, Геля, зачем ты снова возвращаешь меня к дням чаяния и страшной печали? Я ведь так далеко ушел от них. Травяной берег крошечного пруда, через который можно легко перебросить камешек, вместо белого песчаного берега и бескрайнего океана. Мимо тополя, что одиноко стоит над прудом, чуть наклонив вершину к воде, идет старик в кепке, в выцветшей рубахе необыкновенно благородного голубоватого тона. Меж бритым решительным подбородком и сизым носом старика торчит папироса, под мышкою он держит живую белую утку. Утка тихо покрякивает и, вертя шеей, озирается вокруг.