– Осторожно, градирня! – кричали родители, выпуская нас на улицу. Вот и вся техника безопасности.
То было раннею весной… Перед войной то было.
Поклонение мое длилось… Поспела война, а с ней и эвакуация, которая случилась уже в июле или даже июне. Начальство бежит скоро. Это нехитрое наблюдение у меня с младых ногтей. Маина мама передавала шоферу чемоданы прямо в распахнутые окна, сама же Маечка стояла на крылечке с огромной куклой с закрывающимися глазами. Такой куклы не было ни у кого из нас, и остающийся у немцев детский народ, замерев, смотрел на красавицу как бы в последний раз. Мы тщательно запечатлели ее в сердце и были в этот момент тихие и сосредоточенные. Я же смотрела на Маину руку согнутую в локте, на рябинки оспы на плече… Да плевала я на куклу! Я хотела одного – чтобы Маина мама взяла меня с собой. Я готова была стать чемоданом, баулом, обшитой сверху вафельным полотенцем корзиной… Чем угодно… Могла ли я знать, что мое худенькое тело выбрасывает в космос такую энергию, что не считаться с ней просто уже нельзя. Ток сработал, и я на всю жизнь оказалась приваренной к Мае. Бог, смилостивившись, даровал мне неотделимость от обожаемой подруги, дав от щедрот своих одну на двоих любовь к мужчине.
Назовешь ли это даром небес?
Не сработало ли ведомство-антипод?
Мне бы тогда уйти с прощального крылечка, мне бы впасть в очередную смертельную болезнь… Но несчастное дитя было, к несчастью, здорово. Оно страстно желало и таки вымолило свою судьбу.
Что было потом? Вспоминала ли я Маю? Не знаю, не помню. То ли война оказалась достаточным отвлекающим фактором, а может, я болела с горя, но в памяти совсем другие воспоминания. Например, первая правильная любовь – к мальчику, который мимо нас носил воду. Каждый раз, когда он передыхал с полными ведрами у нашего забора, бабушка говорила ему: «Ты бы, Витя, брал коромысло». Но Витя, чуть приседая, хватался за дужки ведер и упрямо качал головой. На коромыслах воду носили женщины, и только бабушкиной ядовитостью можно было объяснить такое предложение мальчику. Естественно, я его полюбила за муки таскания воды и за мужскую гордость.
Приход и уход немцев, возвращение людей из эвакуации, конец войны, уроки «военного дела» в школе – тем не менее! – встать – лечь, встать – лечь, школьный хор, где я тоненько выводила: «Ура-а-а-л голубой, золо-о-о-тою судьбой, тебя-я-я наградила Рос-с-и-и-ия…» Потом оказалось: навыла себе судьбу, занесло меня на голубой Урал в самое что ни на есть время: кыштымский взрыв. Но это другая история.
А однажды… Однажды летом, перед самым десятым классом, по нашей улице прошла Мая. Помню себя в гамаке под яблоней – мое любимое место, – из которого совсем не видно окончательно зачерневший барак и спаренную с соседями уборную. Я примостила гамак одним концом к яблоне, другим к летней кухне и из этой западни видела только приятный глазу кусок улицы. Ветки жухлой в августе сирени были тут кстати.
Итак, я в гамаке. Плачу. У меня на груди «Домби и сын». Их всего три в природе книги, над которыми я плакала, как говорили раньше, горючими слезами. Это «Домби» Диккенса, «Метель» Пушкина и «Обрыв» Гончарова.
И надо же тому быть, что Мая появилась именно в плакучий момент. Хоть прошло больше десяти лет, я узнала ее сразу по не нашему фасону платья и по белым локонам, которые носить в школе не полагалось. Правда, я как-то сразу сообразила, что она на год меня старше, а значит ,уже не ученица.
Мне бы взлететь из гамака, мне бы кинуться к ней, но, видно, десять лет и в юности могут в момент отяжелить и ноги, и сердце. Я слушаю, как ухает в груди, как меня затапливает счастье и нежность, я замираю, закрыв глаза, пока не слышу насмешливый бабушкин
голос:
– Ну где ты там, изба-читальня? Тут Мая приехала. Что до войны тут жила…
Как будто мне надо было объяснять, кто она есть. Я поднялась, остро ощущая все несовершенство собственной природы. Костистые пальцы ног, худые, длинноватые руки, тонкую шею, которую я все время подозревала в наличии кадыка, сеченые прямые волосы, заплетенные в две невыразительные косички, смуглость кожи, никогда не освещенную румянцем, которую мама раз и навсегда определила как «плохой цвет лица». И на всем этот неказистом теле еще более неказистый сарафанчик из старого маминого платья, рухнувшего в районе груди и рукавов. Такие ношеные платья легко трансформировались в летние сарафанчики для подрастающих дочерей. Дольше всего служили подолы, превращаясь в юбочки для младших сестер, потом в кухонные занавески, потом в ножные полотенца, мешочки для крупы и, наконец, в тряпочки для пыли. Пребывание в роли тряпочек длится почти бесконечно. Приезжая через много-много лет, я обязательно находила на другой службе материю своей жизни. Наволочка на «думочке» из выпускного платья. Абажурчик на сгоревшем торшере из блузочки на первую зарплату.