— Такое вот у нас создалось обстоятельство… — бормотал святой отец; пальцы его тем временем теребили стопку, как две капли воды похожую на ту, что сегодня утром с величайшим терпением разбирал и перечитывал Курт, вот разве что листки были грязнее и еще более рваные. — Тут нам стало известно от поставщика вин в наш постоялый двор… точнее сказать, как — постоялый двор… трактирчик, у нас он один и маленький… деревенька у нас тоже маленькая… не то, чтоб совсем дыра, я ничего такого не говорю, я ведь там и родился, и вырос, и вообще у нас там посторонние редко бывают — так, проездом…
— Кхм… — не выдержал Курт, прервав биографо-исторические экскурсы священника, и тот спохватился.
— Да-да… Так стало нам известно от поставщика вина… то есть, это громко сказано — поставщика, а просто он проездом бывает в наших краях, и по дружбе… у него тут сестра жила, потом сестра умерла, а вот муж ее тут… там остался, ну, и они сообщаются, а тот и вино поставляет в наш постоялый двор… то есть, трактирчик, он…
— Маленький, я помню, — самым благожелательным тоном сообщил Курт, про себя подумав — интересно, допросы в будущих расследованиях будут похожи на это словоизлияние? Если да — то воистину терпение есть самая великая добродетель следователя. Надо эту надпись во избежание срывов писать на стене — перед взором инквизитора, за спиной подозреваемого… — Стало известно, что — …?
— Да-да, — отводя взгляд в сторону, еще больше смутился тот. — Так вот стало нам известно от него, что вы тут… то есть, слух пошел… что с ними поделаешь, сплетничают промеж собой… не скажу, что моя паства все сплошь сплетники, а только такая у нас стала жизнь… хоть не так давно все и было хорошо, и хорошо весьма… — священник сначала хмыкнул, перехватив взгляд Курта, словно призывая его оценить свое остроумие, а когда тот остался невозмутим, испуганно запнулся, сообразив, что упомянул слово Божие всуе.
— Понимаю, — подбодрил он, левым ухом чувствуя, что аббат рядом почти презрительно ухмыляется, то ли забыв о своем собственном проколе только что в трапезной, то ли, напротив, помня и мстительно радуясь. — И?
— И… — неловко протянув руку, священник почти впихнул Курту стопку с исписанными клочками. — Вот. Я ведь понимаю, брат Игнациус, что такое вот вам уже опостылело… то есть, — снова едва не поперхнувшись, поправился тот, почти покрываясь испариной, — я не хочу сказать, что служба ваша вам опостылела, а я имею в виду вот такое вот… всякие вот такие…
'Кляузы' — подмывало подсказать; Курт молча кивнул — то ли 'да, точно надоело', то ли 'спасибо, принял к сведению'.
— Тут кое-что так написано, — священник заторопился, кажется, испугавшись, что он сейчас развернется и уйдет, а некий важный вопрос останется без прояснений, — тут я писал… понимаете, ведь грамотных-то у нас не так уж много… я б сказал крайне мало… на что им… так они ко мне на исповедь и просят, чтоб я записал… Я записывал… Правильно? — с надеждой уточнил тот, посмотрев на Курта почти страдающе.
— Правильно.
По сути это было правильно. Наставники особенно упирали на то, чтобы будущим следователям не вздумалось отправлять в печку все, что им может показаться незначительным, глупым или вовсе абсурдом — в любом, даже самом бессмысленном сообщении, повторяли они, может вдруг оказаться часть правды либо след к событию, которое сообщавший увидел не полностью, недооценил или неверно понял, но которое имеет значение. Правда, в том, что в стопке, которую он держал в руках, отыщется что-либо подобное, Курт сильно сомневался.
Все оказалось так, как он и предполагал — узнав, что неподалеку появился представитель Конгрегации, население деревеньки (маленькой, скучной и замкнутой) ухватилось за возможность поквитаться с врагами и заодно развлечься. Усевшись снова за стол, у которого провел все сегодняшнее утро, Курт для начала пробежал глазами все тексты по диагонали, вылавливая фразы о старухах и женщинах, определенных словом 'ведьма' (в одном из писем упоминалось мужское имя, рядом с которым стояло 'молефег'), и отложил их в сторону. Во вторую стопку (намного тоньше) легли донесения о кошках, собаках, птицах, мышах и прочей живности, ужасно подозрительно выглядящих и невыносимо портящих жизнь. В третьей стопке, самой тонкой (две записки) были сообщения абстрактного характера, с которых Курт и начал; в первом намекалось, что стоит присмотреться к высохшему клочку леса позади деревни ('ни листка, сколько себя помню, и по ночам там жутко ухает'), а второе призывало разобраться, не является ли неурожай трехлетней давности дьявольскими кознями.
Над оставшимися двумя стопками он некоторое время сидел в задумчивости — обе раздражали одинаково, и обе не было никакого желания читать; наконец, опустив веки, Курт поводил пальцем в воздухе и указал вслепую на стол. Открыв глаза, он обнаружил, что указующий перст завис над первой стопкой, и, вздохнув, принялся за чтение.
Настроение испортилось вдруг как-то враз — с того момента, как он остановил взгляд на первом слове первого листа, захотелось его порвать. И следующий. И каждый. Курт отвернулся к окну, глядя на кусок крыши противоположного дома, и медленно перевел дыхание. Если служба так убивает с первых же недель, если бумажная работа с первого дня так выводит из себя, то, быть может, это не для него? Или еще вживется? Или просто в аббатстве съел что-нибудь не то…
Невыносимо заболела голова — где-то над переносицей, словно взяли как следует за шиворот и от души приложили о край стола. А может, просто нездоров, решил Курт и снова взялся за чтение. Читал он вдумчиво и внимательно, как и утром, хотя голова болела все сильнее, и внимание никак не хотело сосредотачиваться на том, на чем было нужно. Взявшись за седьмой, последний, донос, Курт почувствовал, что его уже начинает тошнить — не фигурально, от долгого чтения всех этих опусов, а физически, от головной боли. Вторую стопку он посему отодвинул в сторону, первую и третью сложил вместе и сдвинул на дальний край стола, а сам, сбив подушку в жесткий валик и подложив ее под затылок, улегся на постель — как и прежде, вытянув ноги и взгромоздив их на спинку кровати. Минуту он лежал неподвижно, глядя в потолок, потом закрыл глаза; подушка давила, ногам не было так удобно, как утром, тошнота стала легче, но постоянной и какой-то неизбывной, как ноющий зуб, да и головная боль утвердилась, кажется, всерьез и надолго. Курт переменил местами ноги, подложил руки под затылок, разворошив подушку, чтобы сделать мягче, но поза все равно казалась неудобной, как стояние на одной ноге с поднятыми руками (пришло как-то в голову провести эксперимент — а сколько же реально можно выдержать в таком положении); боль над переносицей даже отступила на задний план, настолько важным стало найти подходящее положение тела в пространстве — все стало лишним, руки и ноги мешали улечься как надо, матрас вдруг стал давить на позвоночник, а при попытке лечь на бок — на ребра. В конце концов, поняв, что лучше ему не станет, Курт сел на постели, упершись локтями в колени и опустив голову на руки, потирая лоб средними пальцами и пытаясь глубокими вдохами вернуть себе спокойствие. Если б он чуть меньше был уверен в своих способностях читать лица определенных людей, честное слово, решил бы, что аббат его траванул…
Следовало бы лечь и уснуть: когда от переутомления — нервного ли, физического ли — начинала болеть голова, это всегда помогало; наставники называли это болезнью книгоедов, поглощающих книгу за книгой, пока за окном не начнет брезжить рассвет, когда пора уже не ложиться, а просыпаться. Если б спать не хотелось, следовало бы принять настой (запас был — мало ли) и все равно заснуть.
Спать не хотелось. Не хотелось и глотать какую бы то ни было гадость. Лежать и смотреть в потолок было скучно, читать нечего…
Курт почти с ненавистью перевел взгляд на свое единственное чтение, морщась от свербящей боли и злясь на то, что даже сесть удобно не получается и все время кажется, что каждая неровность, каждая складка покрывала впивается, как брошенная на скамью связка железных прутьев, на которую ненароком бухнулся. Все нарастающее раздражение стало вычленять из окружающего мелкие неприятные детали — чей-то громкий голос с улицы, хлопанье двери дома напротив или внизу, сквозняк, шевелящий листы на столе; Курт почувствовал, что начинает беситься. В голове словно засел покрытый шипами червь, все сильнее вгрызающийся в кость, не давая ни отрешиться от всего и просто перевести дух, ни думать о чем бы то ни было. Словно туман, какой бывает осенью у реки поутру — обволакивающий, липкий и мешающий двигаться. Словно ширма, отгородившая часть комнаты. Занавес, не дающий видеть, что делается в соседнем помещении. Бледный гобелен, прикрывший окно.