Следует тут сделать, конечно, скидку на литераторское воображение, а еще более на закомплексованность самолюбивого недоверчивого провинциала. Все это было, однако, лишь предисловием к рассказу о, может быть, гениальном, оставшимся никому не известным художнике, на работах которого сумел нажиться не распознанный вовремя прохиндей. Самого худож ника автор, как можно понять, лично не знал, рассказ о нем основывался на тех же разговорах, слухах и версиях. Писалось в нем, среди прочего, и о том, что картины, которых почти никто, включая автора, не успел даже увидеть, Гавриил будто бы за большие деньги продавал иностранцам — с непременным условием в течение какого-то срока их никому не показывать. Более достоверно было известно, что практически все кухонные доски Иннокентия неизвестные лица выкупили у владельцев за смешные деньги, остальные скоро объявлены были подделками. И подделки, между прочим, действительно множились, среди них, писал автор, были великолепные. Художник никогда своих работ не подписывал — а если бы и подписывал?
По ходу рассказа автор неизменно возвращался к болезненной, видимо, для него теме. Возможен ли вообще в наше время неизвестный гений? — размышлял он. Приятно бы, конечно, считать гением себя, потому что тебя не печатают, усмехался он (и нельзя было не отдать должное его способности к самоиронии). Идеология у нас уже не душит, можно что угодно показать, напечатать, хотя бы за свой счет. Дальше начинается тема успеха, бизнеса. И хотелось бы, как в романтические времена, продать душу дьяволу, лишь бы обеспечить себе несомненную, подтвержденную гениальность, так ведь и дьявола не найдешь. Не принимать же за него заурядного спекулянта.
Как я был бы, однако, счастлив, восклицал далее автор, если бы это скромное сочинение про живописца, картин которого никто не видел, позволило каждому хоть на миг, хоть отчасти воссоздать их в своем воображении, увидеть рожденный в его душе уязвимый, непрочный, прекрасный мир — и ощутить несравненное обаяние простой, провинциальной, исчезающей жизни. Мы все почему-то считаем значительным, продолжал он, лишь непреходящее, монументальное, вечное. А может, значительней всего именно это — обреченное, трепетное, живое. Надо лишь сравняться с тем, кто осчастливлен был даром видеть, чтобы благодаря ему причаститься к этой способности. Так причащаешься к гениальности в мгновения любви, писал автор (не без высокопарности, увы, присущей провинциалам), так гениальны бывают сны. Жизнь стала бы невыносимой без этой равносильной чуду возможности.
В Центре Гавриила, если верить далее сочинителю, художник продолжал рисовать уже не на бумаге и не на досках, он покрывал картинами целые стены. Те немногие, кто успел эти работы увидеть, с трудом находили потом слова для рассказа о нежных, едва проявленных очертаниях, которые необъяснимо сгущались из полупрозрачных переливов. Увы, после некачественного, как это теперь обычно бывает, ремонта краска скоро стала со стен облезать, осыпаться вместе со штукатуркой. На стенах вместо прежних образов сами собой начали возникать картины распада, разрушения, о которых художник не помышлял, и картины эти производили, по свидетельствам некоторых, впечатление ошеломляющее. На них невозможно было просто смотреть долгое время, возбужденно повествовал автор. Зритель поневоле втягивался в них и оказывался внутри пугающего мира, где никого, кроме него, не было, где части не связывались друг с другом, где терялось представление о верхе и низе. Этот мир был лишен постоянных координат. Земля уходила из-под ног, голова начинала идти кругом. Ненадолго возникал старый дом и тут же уходил в развороченную землю, сквозь него прорастали растительные формы. В разных сюжетах без видимой связи возникали фрагменты разрушенного города, обломки предметов, осколки посуды, обесформленная детская коляска свисала с покореженных металлических конструкций, и конструкции эти не просто срастались — прорастали одна в другую, соединенные ржавчиной навсегда, так, что уже было не определить, чем они были по отдельности. Если зритель вовремя не успевал опомниться, он страдальчески застревал в сгустках, комках, осыпях, в не проходимом месиве золы и грязи.
Надо признать, созданные фантазией сочинителя картины производили изрядное впечатление, следовало воздать должное его изобразительному мастерству, но к Иннокентию они, во всяком случае, отношения не имели. Как и попутные теоретизирования литератора о современной «эстетике разложения», о трагизме гения, для которого лабиринты душевного ада отождествляются с драмой времени.