— Я и выберусь, — сказал Вильгельм. — Вот только с делами улажу. А пока что...
Отец перебил:
— Пока что не мешало бы покончить с наркотиками.
— Ты преувеличиваешь, папа. Я же не то что... Это же просто некоторое облегченье... — Он чуть не брякнул «страданий», но вспомнил о своем решении не жаловаться.
Доктор, однако, настаивал на своем совете — общепринятая ошибка. Это было все, что он мог дать сыну, — так чего же по второму разу не дать?
— Вода и моцион, — сказал доктор.
Ему нужен молодой, бодрый, процветающий сын, подумал Вильгельм, и он сказал:
— Ах, папа, спасибо тебе огромное за твой медицинский совет, но парилкой то, что меня мучит, не вылечишь.
Доктор сразу понял, что мог означать натянувшийся голос Вильгельма, вдруг опавшее лицо, вздыбившийся, хоть и укрощенный ремнем живот, и заметно отпрянул.
— Новые новости? — спросил недовольно.
Обширная преамбула, в которую пустился Вильгельм, потребовала усилий всего организма. Он тяжко вздохнул, замер не выдыхая, покраснел, побледнел, прослезился.
— Новые? — сказал он.
— Ты чересчур носишься со своими проблемами, — сказал доктор. — Не стоит на этом специализироваться. Сосредоточься-ка лучше на реальных несчастьях — неизлечимые болезни, несчастные случаи.
Весь вид его говорил: не лезь ко мне, Уилки, дай ты мне покой, я имею на это право.
Вильгельм и сам молился о сдержанности; знал за собой эту слабину, ее перебарывал. И вдобавок знал характер отца. И начал мягко:
— Ну, если говорить о неизбежном — все, кто пока не переступил роковую грань, по отношению к смерти находятся на одной и той же дистанции. Конечно, мои неприятности никакая не новость. Мне надо платить взнос по двум страховым полисам мальчиков. Маргарет прислала. Все на меня валит. Мать ей оставила кой-какое наследство. А она даже не захотела подать на совместную налоговую декларацию. Меня общипали. И тэ де и тэ пе. Ну да ты все это слышал.
— Безусловно, — сказал доктор. — И говорил тебе, чтоб прекратил ее пичкать деньгами.
Вильгельм складывал губы, примерялся, молчал. Нет, это было невыносимо.
— Ах, папа, но мои дети. Мои дети. Я же люблю их. Я хочу, чтоб они ни в чем не нуждались.
Доктор произнес благожелательно, будто не расслышав:
— Да, разумеется. Ну а получатель по этим полисам, естественно, она сама.
— Да бог с ней. Лучше я умру, чем брать хоть цент из таких денег.
— Ах, ну да. — Старик вздохнул. Он не любил упоминаний о смерти.
— Я тебе говорил, что твоя сестра Кэтрин-Филиппа снова на меня насела?
— По какому поводу?
— Хочет снять галерею для выставки.
Вильгельм справедливости ради выдавил:
— Ну, это, правда, твое дело, папа.
Круглоголовый, поросший белым пухом старик сказал:
— Нет, Уилки. Эти ее полотна — полная чушь. Я в них не верю. Новое платье короля. Может, конечно, мне и пора впадать в детство, но, по крайней мере, я давно уже вышел из детского возраста. Когда ей было четыре года, я, кажется, с радостью покупал ей карандаши. Но теперь она сорокалетняя женщина, и нечего потакать ее заблуждению. Хватит. Она не художница.
— Я не то что считаю ее истинным дарованием, нет, — сказал Вильгельм. — Но она пробует силы в достойном деле, это же не предосудительно.
— Вот пусть ее собственный муж и балует.
Он изо всех сил старался быть справедливым к сестре, искренне собирался щадить отца, но непроницаемая благожелательная глухота старика подействовала на него, как всегда. Он сказал:
— Когда речь идет о деньгах и о женщинах — я пас. Ну почему, скажи, Маргарет так себя ведет?
— Хочет доказать, что тебе от нее никуда не деться. Старается тебя вернуть силой финансового давления.
— Но если она меня гробит, папа, как это я, интересно, вернусь? Нет, у меня же есть чувство чести. Она хочет меня доконать, ты просто не видишь.
Отец удивленно смотрел на Вильгельма. Что, мол, за ерунда? А Вильгельм думал: вот дашь разок-другой маху — и воображаешь, что ты, наверно, болван. Выдающийся такой болван. И даже этим гордишься. А гордиться-то нечем — а, парень? Нечем. К папе я не в претензии. И для гордости нет оснований.
— Я этого не понимаю. Но если у тебя такое впечатление, почему бы тебе с ней не разобраться раз и навсегда?
— О чем ты, папа? — удивился Вильгельм. — Я-то думал, я тебе объяснил. Думаешь, я сам не хочу разобраться? Четыре года назад, когда мы порвали, я оставил ей все — вещи, сбережения, мебель. Хотел по-хорошему — а что вышло? Пеналь, например, мой пес. Когда я его попросил, потому что мы жили с ним душа в душу — уж хватит с меня того, что пришлось расставаться с мальчиками! — она же наотрез отказала. И ведь ей на него наплевать. Ты его, по-моему, не видел. Австралийская овчарка. У них обычно один глаз белый или белесый, это немного сбивает с толку, но они благороднейшие существа, и не дай бог предложить им не ту еду или не то им сказать. Оставь мне хотя бы общество этого животного! Нет, ни за что.
Вильгельм ужасно разволновался. Он промокал, утирал салфеткой лицо. Доктор Адлер считал, что сын чересчур предается эмоциям.
— Как только может меня уесть — ни за что не пропустит случая. Ради этого и живет, наверно. И требует все больше, больше, больше. Два года назад захотела опять учиться, еще диплом получить. Это отягчило мою ношу, но я думаю — пусть, разумно, если в конце концов она таким образом получит лучшее место. А она по-прежнему с меня дерет. Потом доктором философии стать захочет. Говорит, женщины в ее роду долголетние — а я, значит, до гроба плати и плати.
Доктор уже нервничал:
— Ну, это не принципиально, это детали. И детали, которые вполне можно опустить. Пес! Ты все валишь в одну кучу. Пойди к хорошему адвокату.
— Но, папа, я же тебе говорил. Есть у меня адвокат и у нее есть, и оба шлют мне счета, и я извожусь. Ах, папа, папа, в каком я тупике! — Вильгельм был в полном отчаянии. — Адвокаты — ты понимаешь? — вынесут решение, в понедельник она согласится, а во вторник опять требует денег. И все по новой.
— Я всегда находил, что она странная женщина, — сказал доктор Адлер. Он считал, что, с самого начала не симпатизируя Маргарет и не одобряя этого брака, он исполнял родительский долг.
— Странная? Сейчас я тебе покажу, папа, какая она странная. — Вильгельм обхватил свою толстую шею пальцами в бурых пятнах, с обгрызенными ногтями и стал себя душить.
— Что ты делаешь? — крикнул старик.
— Показываю тебе, что она со мной делает.
— Прекрати! Прекрати немедленно! — Старик властно стукнул кулачком по столу.
— Ах, папа, она меня ненавидит. Она душит меня. Я дышать не могу. Она задалась целью меня доконать. Доканывает на расстоянии. Скоро меня из-за нее удар хватит, или я умру от удушья. Я дышать не могу.
— Убери руки с горла, перестань идиотничать, — сказал ему отец. — Прекрати свою декламацию. Меня этими твоими фокусами не проймешь.
— Что ж, называй как хочешь. Пожалуйста. — Лицо у Вильгельма вспыхнуло, побелело, раздулось, он дышал с присвистом. — Но я тебе говорю: с тех пор как я ее встретил, я раб. Декларация независимости — только для цветных. Муж вроде меня — раб в железном ошейнике. Духовенство отправляется в Олбани, пересматривает закон. Они против развода. Суд заявляет: «Свободы захотел? Так работай вдвое больше, по крайней мере вдвое! Работай, дундук». И мужики горло друг другу перегрызут из-за денег, и кто-то, может, и освободился бы от жены, которая его ненавидит, так нет же — он запродан компании со всеми потрохами. Компания знает, что жалованье ему позарез, ну и жмет. Не говори ты мне про свободу. Богач может быть свободным — с чистым миллионом дохода. Бедняк может быть свободным, потому что на его дела всем плевать. А человек в моем положении должен ишачить, пока не свалится замертво.
На это отец ответил:
— Уилки, ты сам во всем виноват. Нельзя доводить до такого.
Он прервал поток красноречия Вильгельма, и тот осекся, не знал, что дальше сказать. Ошарашенно, задыхаясь, морща лоб, смотрел на отца.