— А-а, гляди не гляди. Сам знаю, что там было вчера в три часа, — сказал Вильгельм. — Но газета не помешает.
Почему-то он счел необходимым задрать плечо и сунуть руку в жилетный карман, и только уже роясь среди пилюль, мятых сигаретных бычков и скатанных целлофановых ленточек, которыми извлекал иногда застречки пищи из зубов, припомнил тот факт, что потерял несколько центов.
— Н-да, положение, — сказал Рубин. Он выжимал из себя юмор, но голос был плоский и глаза, скучные, завешенные веками, смотрели в сторону. Он не хотел слушать. Ему было все равно. А может, и сам узнал, он же из тех, кто все, буквально все знает.
Да, положение было пиковое. У Вильгельма было три приказа на лярд на продовольственной бирже. Они с доктором Тамкиным купили этот лярд четыре дня назад по 12.96, и цена сразу поползла вниз и падала до сих пор. С утренней почтой наверняка придет требование на добавочный гарантийный взнос. Каждый день приходит.
Доктор Тамкин, психолог, втянул его в эти дела. Тамкин жил в «Глориане» и ходил на карточную игру. Он растолковал Вильгельму, что можно играть на продовольственной бирже в одном из городских филиалов солидной уолл-стритской фирмы, не внося полностью гарантийного взноса, как это требуется официально. Все устроит менеджер филиала. Если он тебя знает — а все менеджеры филиала знают Тамкина, — он будет тебе разрешать краткосрочные операции. Надо только открыть небольшой счет.
— Быстрота и натиск, — говорил Тамкин Вильгельму, — вот в чем секрет такого рода операций. Главное — уметь лавировать: купил — продал, продал — опять купил. Не моргать. Сразу к окошку — и в самый момент бить телеграмму в Чикаго. Не теряться! И в тот же день спускать акции. За пустячный срок вы проворачиваете по пятнадцать — двадцать тысяч долларов на сое, кофе, крупе, земле, пшенице, хлопке.
Видимо, доктор хорошо знал законы рынка. Иначе разве все это выходило бы у него так просто?
— Люди проигрывают из-за собственной жадности, не могут выйти из игры, когда акции растут. У них азарт, а у меня строго научный расчет. Тут вам не гаданье на кофейной гуще. Тут надо действовать наверняка. Боже ж мой! — говорил доктор Тамкин, лысый, пучеглазый, вислогубый. — Вы хоть призадумались о том, сколько денег люди гребут на бирже?
Вильгельм, от мрачной сосредоточенности сразу перейдя к задушливому хохоту, мгновенно преобразясь, отозвался:
— А как же! Неужели же нет! Кто не знает, как цвела биржа после двадцать восьмого — двадцать девятого, да и сейчас! Кто ж не читал исследования Фулбрайта! Всюду деньги. Их все лопатой гребут. Деньги — это...
— И вы можете спать спокойно, вы можете сидеть сложа руки? — сказал доктор Тамкин. — Я, честно вам скажу, я — нет, не могу. Я думаю про то, как люди составляют целые состояния только потому, что у них нашлось несколько свободных монет. Ничего — ни мозгов, ни таланта, только лишние деньги — и опять они загребают деньги, Я мучаюсь, я терзаюсь, я не имею покоя — я абсолютно не имею покоя. Я даже практику свою вести не могу. Кругом заколачиваются такие деньги — и быть дураком? Я знаю ребят, которые гребут по пять — десять тысяч в неделю, не ударяя палец о палец. Знаю одного в гостинице «Пьер». Абсолютно ничего собой не представляет, а имеет к завтраку ящик самого дорогого шампанского. Еще есть один на Сентрал Парк Саут... — а, да что говорить. Они имеют миллионы. Хитрые юристы знают тысячи ходов, как скостить им налоги.
— А вот меня общипали, — сказал Вильгельм. — Жена отказалась Подписать совместную налоговую декларацию. Я попал в разряд тридцатидвухпроцентщиков — был один год доходный, — и меня облупили как липку. А как же все мои неудачные годы?
— Это правительство бизнесменов, — сказал доктор Тамкин, — уж будьте уверены, тот, кто делает по пять тысяч в неделю...
— Зачем мне такие деньги? — сказал тогда Вильгельм. — Мне бы обеспечить на этом хоть небольшой постоянный доход! Немного. Много я не прошу. Но до чего же я в этом нуждаюсь! Как бы я был вам признателен, если бы вы показали мне, как это делается.
— Почему же. Я лично постоянно этим занимаюсь. Могу вам квитанции принести. И знаете, что я вам скажу? Вашу установку я всячески одобряю. Вы боитесь заразиться этой лихорадкой. Погоня за деньгами порождает вражду и жадность. Вы только посмотрите, во что превращается кое-кто из этих ребят. В сердцах своих они лелеют убийство.
— Как это, я слышал, один малый говорил? — вставил Вильгельм. — Скажи мне, что ты любишь, и я скажу тебе, кто ты.
— Именно, именно, — сказал Тамкин. — Но это все совершенно не обязательно. Существует еще спокойный, разумный, существует еще психологический подход.
Отец Вильгельма, старый доктор Адлер, принадлежал к совершенно другому миру, но однажды он предостерег сына насчет доктора Тамкина. Ненавязчиво, без нажима — старик вообще был мягок — он сказал:
— Уилки, ты, может быть, чересчур много слушаешь этого Тамкина. С ним интересно поговорить. Не спорю. Интеллигентностью он не блещет, но умеет себя подать. И все же я не знаю, насколько можно на него положиться.
Вильгельма больно задело, что отец может так с ним разговаривать, совершенно не заботясь о его благе. Доктору Адлеру нравилось быть вежливым. Вежливым! Сын, родной, единственный сын не имеет права излить перед ним свое сердце, открыть свои мысли! Стал бы я обращаться к Тамкину, думал Вильгельм, если б мог обратиться к тебе. Тамкин хоть посочувствует, он стремится помочь, а папе надо одно — чтоб его не побеспокоили.
Старый доктор Адлер уже оставил практику; денег у него хватало, вполне мог помочь сыну. Недавно Вильгельм ему сказал:
— Папа, дела у меня сейчас неважные. Мне тяжело об этом говорить. Сам понимаешь, я бы с большей радостью сообщил тебе что-нибудь приятное. Но что есть, то есть. Это правда. А раз это правда, папа, — что же мне еще сказать? Это правда.
Другой отец на его месте понял бы, чего стоило сыну такое признание — сколько за ним неудач, усталости, слабости, какой это предел. Вильгельм пытался попасть старику в тон, говорить сдержанно, благопристойно. Унимал дрожь в голосе, не позволял себе дурацкой жестикуляции. Но доктор ничего не ответил. Только кивнул. Можно подумать, ему сообщили, что Сиэтл расположен у залива Пьюджет или что вечером «Джаентс» играют с «Доджерс» [2], — до того ни один мускул не дрогнул на здоровом, красивом, добродушном старом лице. Он вел себя с собственным сыном, как в свое время вел себя с пациентами, и это было так обидно Вильгельму — просто невыносимо почти. Неужели он не видит? Неужели не чувствует? Неужели для него уже не существует уз крови?
Ужасно расстроенный, Вильгельм все же пытался рассуждать объективно. Все старики меняются, говорил он себе. Им есть о чем поразмыслить тяжелом. Им надо готовиться к тому, что им предстоит. Они уже не могут жить по прежнему режиму, меняется вся перспектива, и люди для них все на одно лицо — что знакомые, что родня. Папа уже не тот человек, рассуждал Вильгельм. Ему было тридцать два, когда я родился, теперь ему под восемьдесят. Тем более ведь и я уже не чувствую себя по отношению к нему ребенком, сыночком-крошкой.
Красивый старый доктор заметно выделялся среди прочего старичья в гостинице. Его обожали. Говорили: «Это старый профессор Адлер, который преподавал терапию. Был одним из лучших диагностов в Нью-Йорке, имел колоссальную практику. И как изумительно выглядит, правда? Старый благородный ученый, и чистый, безукоризненный — любо-дорого смотреть. Прекрасно сохранился — какая голова! Совершенно ясный ум. С ним можно говорить на любые темы». Регистраторы, лифтеры, телефонные барышни, официантки и горничные, вся администрация его облизывала. И он чувствовал себя как рыба в воде. Всегда был тщеславен. Вильгельм иногда просто весь закипал, видя, какой эгоист у него отец.
Он смотрел в крупный, кричащий, сенсационный шрифт сложенной «Трибюн», не понимая ни слова, потому что мысли были заняты тщеславьем отца. Доктор сам создал все эти восторги. Людей накручивают, а они не догадываются. И зачем ему эти восторга? В гостинице все заняты, общение куцее, беглое — зачем ему все это надо? Ну, вспомнили, поговорили — и сразу выбросили из головы. Он им совершенно не нужен. Вильгельм тяжко, длинно вздохнул и поднял брови над округлившимися, совсем уже круглыми глазами. Взгляд блуждал за пухлыми краями газеты.