Лжец! — про себя припечатал Вильгельм. — Оголтелая ложь! Изобрел женщину, тут же ее укокошил, себя произвел в целители, и все это с серьезнейшим видом, так что на какую-то вредную овцу стал похож. Шиш на ровном месте, ноль без палочки, и ноги воняют. Доктор! Доктор бы мылся. Возомнил, что производит потрясающее впечатление, буквально шляпу снять приглашает, когда повествует о своей особе. Думает, у него богатейшее воображение, а воображения-то никакого, и тоже мне — блистательный ум. Но я-то, я-то хорош, и зачем я дал ему эти семьсот долларов?
Судный день, судный день. День, когда, хочешь не хочешь, придется пристально глянуть правде в глаза. Он тяжко дышал, деформированная шляпа наползала на золотисто-смуглое набрякшее лицо. Жуткий вид. Тамкин прохиндей, более того — он гнусняк. И более того — Вильгельм всегда это знал. Но он, видно, в глубине души прикинул, что если Тамкин за тридцать — сорок лет прошел огонь, воду и медные трубы, значит, он и из этой передряги вылезет, а заодно вытащит Вильгельма. И Вильгельм понял так, что он сидит на шее у Тамкина. И было такое чувство, что фактически он оторвался от земли и едет на другом человеке. Ноги болтаются в воздухе. А Тамкин пусть делает шаги.
Лицо доктора, если он, конечно, был доктор, не выражало тревоги. Но насчет выражений лица у него вообще небогато. Вечно толкует о спонтанных эмоциях, открытых рецепторах, свободных импульсах, а сам не впечатлительней ночного горшка. Когда гипнотическая сила подводит, он со своей толстой нижней губой кажется просто кретином. Иногда из глаз его глянет страх, такой приниженный, что даже его жалко. Вильгельм раза два ловил этот взгляд. Как собачий. Сейчас, пожалуй, такого не было, но он очень нервничал, Вильгельм не сомневался, хоть не мог себе позволить в открытую это признать. Надо было дать доктору время. Ни в коем случае не давить на него. Вот Тамкин и выдавал свои байки.
Вильгельм думал: я у него на шее — у него на шее. Швырнулся семистами любезными, и теперь никуда не денешься. Так что придется на нем ехать. Поздно. Уже не соскочишь.
— Знаете, — говорил Тамкин, — этот слепой старик Раппопорт, а он ведь почти совершенно слепой, — одна из любопытнейших фигур в нашем окружении. Э-э, если бы вы могли из него вытянуть его подлинную историю. Это что-то особенное. Мне он все рассказал. Часто слышишь о двоеженцах с тайной жизнью. А этот старикан никогда ничего ни от кого не скрывал. Такой весь из себя патриарх. Но послушайте только, что вытворяет. У него две семьи, совершенно отдельно, одна в Вильямсберге, другая в Бронксе. Обе жены всегда знали одна про другую. В Бронксе — та помоложе, сейчас ей под семьдесят. Как надоест ему одна жена, он уходит к другой. И тем временем разводит себе цыпляток в Нью-Джерси. От одной жены у него четверо детей, от другой — шестеро. Все уже взрослые, но ни разу не видели своих единокровных братьев и сестер — не желают. Вся эта орава есть в телефонной книге.
— Не верится, — сказал Вильгельм.
— Он же сам мне рассказывал. И знаете, что еще интересно? Пока он не лишился зрения, он много читал, но исключительно Теодора Рузвельта. В обеих семьях стояли собрания его сочинений, он по ним учил детей читать.
— Пожалуйста, — сказал Вильгельм, — хватит травить эту баланду. Очень прошу.
— А я ведь не просто так вам все это рассказываю. — Опять в ход пошли гипнотические штучки. — Я хочу, чтоб вы уяснили, как некоторые освобождаются от гнетущего комплекса вины и свободно отдаются инстинктам. Женщине дано от природы средство допечь мужчину, играя на чувстве вины. Это тоже один из видов де-струкции. Она преследует свою цель, доводя человека до импотенции. Она как бы говорит: «Вот захочу я — и ты уже не будешь мужчиной». А мужчины вроде моего папки или мистера Раппопорта отвечают: «Что мне и тебе, жено?» [14] А вас на это не хватает. Вы — промежуточный вариант. Вы и хотели бы следовать своим инстинктам, но вы чересчур озабочены. Например, по поводу своих детей.
— Слушайте! — Вильгельм топнул ногой. — Во-первых! Не трогайте вы моих мальчиков. И все. Прекратите.
— Я только хочу сказать, так им лучше, чем когда в доме скандалы.
— У меня отняли моих детей. — Вильгельм кусал губу. Уклоняться было поздно. Он ужасно мучился. — Мне остается платить и платить. Я их совсем не вижу. Они вырастут без меня. Она сделает их такими же, как она сама. Врагами мне воспитывает. И не надо про это, пожалуйста.
Но Тамкин сказал:
— Зачем вы ей позволяете причинять вам такую боль? Ваш уход тем самым уже не играет никакого значения. Не пляшите вы под ее дудку. Я, Вильгельм, вам желаю добра. Я хочу сказать, не держитесь вы так за свою боль. Некоторые любят свою боль. Не желают с ней расставаться, пить-есть без нее не могут, буквально как муж и жена. И если вдруг отдадутся радости, ну прямо изменой это считают.
Слушая Тамкина, Вильгельм против воли вынужден был признать, что в этом что-то есть. Да-да, думал Вильгельм, они считают, что чего-чего, а боли у них не отнять, ну а если они вдруг перестанут мучиться, что же у них останется в жизни? Он это понимает. На сей раз мошенник знает, что говорит.
Глядя на Тамкина, он, кажется, читал все это на обычно пустом лице. Да, и он тоже. Горы вранья — и наконец одна правда: ночью по-волчьи выть на луну. Непереносимо. И так прет из каждого, что скоро все заорут про это! Про это!
Вдруг Вильгельм встал и сказал:
— Ладно. Хватит, Тамкин, пошли на биржу.
— Я же еще арбуз не доел.
— Ничего. Сколько можно есть? Пошли.
Доктор Тамкин подпихнул через столик два чека.
— Кто вчера платил? По-моему, ваша очередь.
Только уже выходя из кафе, Вильгельм определенно вспомнил, что и вчера платил он. Но стоит ли спорить?
На улице Тамкин все повторял, что многие себя посвящают боли. Но он сказал Вильгельму:
— Что касается вас, я оптимист, а уж я понагляделся на неприспособленных. В вашем случае как раз есть надежда. Вы, в общем-то, не хотите себя гробить. Вы вовсю стараетесь держать свои чувства на открытом счету, Вильгельм. Что я — не вижу? Семь процентов в этой стране совершают самоубийство посредством алкоголя. Еще примерно три — посредством наркотиков. Следующие шестьдесят тихо вымирают со скуки. Еще двадцать запродали душу дьяволу. Так что на долю желающих жить приходится весьма скромный процент. Это и есть единственная значительная проблема современности. Существует две категории людей. Одни хотят жить, но подавляющее большинство не хотят. — Этот невозможный Тамкин уже, кажется, себя превзошел. — Не хотят. А то откуда же войны? И я вам больше скажу. Любовь умирающих сводится к одному: они хотят, чтоб и вы умерли вместе с ними. А все потому, что любят. Уж будьте уверены.
Правда! Правда! — думал Вильгельм, пронзенный этими откровениями. И откуда он все знает? Как можно быть таким подонком и, наверно, даже мошенником, жуликом — и так все понимать? Он же верно говорит. Это упрощает многое — все упрощает. Люди дохнут как мухи. Я стараюсь выжить и лезу из кожи вон. Вот отчего я с ума схожу. Нельзя так лезть из кожи — этим подрывается цель. Где-то надо было взять новый старт. Вернуться бы к тому месту и все попробовать заново.
Кафе от маклерской конторы отделяло всего несколько сот метров, и на этом коротком отрезке Вильгельм, в общем, успел от широких соображений снова вернуться к проблемам текущего момента. Чем ближе они подходили к бирже, тем больше думал Вильгельм о деньгах.
Вот кинохроника, вот чистильщики сапог, их зазывали маленькие оборванцы. Тот же с перебинтованным нищенским лицом бородач — крошечные ноги в опорках, старая газетная вырезка на футляре скрипки, призванная доказать, что и он выступал когда-то в концертах, — ткнул в Вильгельма смычком: «Эй вы!» Вильгельм торопился мимо с озабоченным взглядом к переходу через Семьдесят вторую. Предвечерний поток машин бешено гнал к Коламбус Серкл, втекал в жерло делового центра, и стекла небоскребов отбрасывали желтое каление солнца.