Я прямо-таки купался в лучах славы, созданной родителями. Одно мое присутствие доставляло им несказанную радость. Я был для них чудом и поэтому не подчинялся никаким законам. Все вокруг внушало мне мысль, что я существо необыкновенное. Я слышал, как о моих способностях говорили с особым почтением. Сколько раз, полагая, что я сплю, родители строили на мой счет самые радужные планы, которым я внимал с закрытыми глазами и бешено колотившимся сердцем. Незаметно для самого себя я культивировал в себе тщеславие, притворное смирение, любовь, снисходительность – то, что принято называть добрыми чувствами. Моя душа была средоточием противоречивых добродетелей, которые никак не уживались между собой. И в глубине я ощущал какую-то смутную неудовлетворенность.
Позже мать вспоминала, что уже в то время она считала меня обреченным на погибель, ибо в моей красоте было, увы, что-то демоническое. Что касается меня, то я думал совсем иначе. Однако не испытывал к родителям никакого чувства досады, мне даже льстило их покорное поклонение. Самым сильным моим желанием было нравиться: я мечтал оправдать возложенные на меня надежды. Только несколько лет спустя я наконец понял всю свою ограниченность и тоску. Впервые я задумался над этим еще в те времена, когда блистал в одном из подаренных мне маскарадных костюмов. Я чувствовал себя выдающейся личностью и немного рисовался. Одетый во все черное, я декламировал «Une saison en l'Enfer»[2] перед зеркальным шкафом в своей комнате. Доходя до того места, где поэт бичевал предков, я так проникался его гневом, что уже не сознавал, кто я и где я.
Без ложной скромности должен сказать, что декламировал я довольно хорошо и быстро вживался в текст. Некоторые фразы, казалось, сами возникали в моей голове, словно я их придумал. Мне было странно видеть их написанными на бумаге, настолько они совпадали с моими мыслями. Слова поэта будили во мне гнев, и его призыв всколыхнул дремавшие в моей крови отголоски древней непокорности.
Мои родители, как я уже говорил, доводили меня до изнеможения своим угодничеством. Они всячески ухаживали за мной, во всем угождали с неизменной льстивой улыбкой. И наконец это покорное заискивание вызвало во мне антипатию к ним. В наших отношениях никогда не возникало никаких осложнений, все было легко и просто. Я всегда добивался чего хотел, любое мое желание воспринималось, как непреложный закон. Родители жили только мною и предоставляли мне такую свободу, о которой не мог и мечтать юноша моего возраста. Но ради всего этого они жертвовали собой, а поэтому требовали жертвы и от меня. Этот клубок оказался для меня слишком сложным, и мне стоило большого труда распутать его. За благородными словами я стал различать лесть любви и трусость жертвы… «Ну что ж, – сказал я себе, – не я сдамся первый!»
Особенно тиранила меня своими ласками мать. Она всегда мечтала иметь такого сына, как я, – мятежного, порывистого и гордого. В моих первых шагах навстречу свободе я пользовался ее твердой поддержкой. Отцу, который был попроще мамы, я даже не счел нужным рассказать о происшедшей перемене. Он жил в тесном мирке, созданном матерью, и был вполне счастлив. Этого нельзя было сказать о ней. Она прекрасно понимала, что такой человек, как отец, не мог дать ей счастья. Размеренная жизнь не приносила ей удовлетворения. Она постоянно нуждалась в обществе, и ей недоставало человека, который помог бы заполнить безмерную пустоту в ее душе.
Мама была посвящена в мои первые похождения, когда отец еще и не подозревал о них, спокойно живя в своем убогом мирке. Мы вступили с мамой в союз, куда отец не был допущен; целью этого союза было поверять друг другу самые сокровенные тайны. Я делился с нею своими первыми любовными приключениями, рассказывая ей все до мельчайших подробностей. Порой моя откровенность была чрезмерной. Но мама никогда не останавливала меня. Она только давала мне необходимые деньги, стараясь держать это в тайне от отца. Мое доверие, казалось, доставляло ей радость. Это был своего рода деликатный способ обманывать отца.
Наши откровенные беседы сначала касались моих любовных похождений, а позднее моих стремлений к свободе. Мало-помалу я проникся ненавистью ко всему, что меня окружало. Я начал догадываться, что любовь ближнего создает множество преград, которые связывают и ограничивают. «Любовь безвольна, прилипчива и навязчива, – говорил я матери. – Она ослабляет и подчиняет себе». Мама не моргнув глазом выслушивала меня. Можно было подумать, что это вовсе ее не касалось, что я говорил отвлеченно. Она даже призывала сохранять в тайне наши беседы: «Все это так, но ты никогда никому об этом не говори. Мысль от частого повторения теряет свою ценность, распыляется. Лучше, если это останется между нами».