Выбрать главу

И с горькой усмешкой стал ждать, когда все сочтут необходимым высказать ему свое сочувствие,

IV

Крылья архангелов, трепетные, словно струны арфы, дни, легкие, как перышки, как снежинки. Много пет прошло с тех пор, как Давид впервые взял в руки револьвер, но и сейчас он точно чувствовал холодное прикосновение металла; рукоятка будто звала крепко сжать ее, а палец так и тянулся к спусковому крючку. Это был священный талисман, предмет-табу, и надо было завернуть его в кружева, остановить ток драгоценной жидкости-крови. Когда Агустин передавал ему револьвер, он в нескольких словах объяснил, как стрелять; «Достаточно взять вот так, прицелиться через мушку, а здесь предохранитель». Самые простые, примитивные объяснения, понятные всякому школьнику. Ну, а остальное? Боже мой! А остальное?

«Это все равно что черпать пригоршнями воду и ловить бреднем море. Все течет, все ускользает, мы все время меняемся», Из зеркала смотрело бледное лицо, без единой кровинки, с вытянутыми в ниточку губами, похожими на старый зарубцевавшийся шрам. В руках чернел вороненый револьвер; указательный палец судорожно давил крючок, пуля вошла бы легко. Он, Давид – убийца! Давид ребенок. Давид добряк! Давид друг! Давид обреченный! Давид с душою труса! Он погасил свет и снова зажег его, но револьвера уже не было в его руках. Ему надо было свыкнуться с мыслью о смерти, об убийстве; он должен был познакомиться со стариком, узнать, какого цвета были у него глаза, полюбить его перед убийством. «Ибо мы убиваем то, что любим, знайте, знайте все; одни убивают жестоким взглядом, другие добрыми словами; трус убивает поцелуем, храбрец шпагой». О, сколько, верно, вытерпел тот, кто написал эти строки, Давид уже дошел до такого состояния, когда вопросы превращаются в комок слез и безжалостно подступают к горлу.

Залихватская мелодия креольской песенки доносилась с нижнего этажа. Облокотившись о подоконник, Давид, казалось, видел перед собой разнузданных женщин в развевающихся колоколом юбках, которые уносили их в бешеном водовороте красок; тела исчезали в этом вихре, и только мелькали руки, ноги. Давид провел ладонью по лицу. Бред маленького мальчика. А черный револьвер дожидается, когда откроет путь мириадам существ, которые подкарауливают пир смерти, копошась в гнилом месиве. На столе лежала открытая библия: «Иегова, господь, бог сильнейших», Его приговорили, его тоже приговорили. До слуха Давида донесся отчетливый голос диктора. Это не был ни патефон, ни даже автоматическая пианола. Просто у доньи Ракели было включено радио, казалось, легкие каблучки выстукивали по крышке старого рояля. «Господь, господь слабых», – сверлило мозг. На глазах белая паутинная пелена: он плакал. Ветер трепал белье, развешанное на соседней крыше, и гудел в ушах, точно в морской раковине. Давид плотно притворил створки окна. Музыка причиняла ему физическую боль. Ему вдруг нестерпимо захотелось увидеть Танжерца, переодетого магом-волшебником, показывающим свои любимые фокусы: извлечение карт из ушей, теневой театр пальцев. Но Урибе был далеко. А его оставили наедине с этим черным куском металла, который дожидался его руки, решительного нажатия пальца. Давид уселся за письменный стол и наобум открыл тетрадь.

* * *

«Мое детство, которое казалось мне таким простым и бесхитростным, теперь, когда я пытаюсь осознать его, представляется мне вдруг невообразимо сложным. Воспоминания о нем туманны и отрывочны, и чем больше я размышляю о мелких событиях тех лет, тем меньше они кажутся мне достойными забвения.

Я был тихим, бледненьким мальчиком, очень вялым н болезненным, мои недуги сводили с ума моих родителей. Я родился в очень порядочной и зажиточной семье и был ее, последним отпрыском. Словом, все велось к тому, чтобы сделать из меня наследника, уж не знаю чего, то ли воспоминаний, то ли имени и состояния, и то, что у меня были братья и сестры, ни в коей мере не снимало с меня этой ответственности. В те' годы Барселона не была такой многолюдной, как сейчас. Город только что избавился от своих стен и, словно скинув с себя старое тесное платье, весело растекся по долине. Богатство находилось в руках нескольких семей, и то, которым обладал мой дед, считалось одним из самых значительных. Дед сколотил состояние на Антильских островах и, как все «индианцы» своего времени, наслаждался жизнью в прекрасной вилле, выстроенной в арабском стиле, получая немалый доход от своего сахарного завода на Кубе.

Я не застал деда в живых, но по рассказам знаю, что это был человек с железным характером. Я хорошо помню его фотографический портрет, огромный, черный, который всегда выставляли в дни семейных торжеств в столовой. Страшное грубое лицо, взглянув на которое, я потом не мог заснуть ночью. Моя бабка, жена деда, была маленькой толстенькой старушкой, с лицом, покрытым волосатыми бородавками, точно клочками высохшей травы. Ей я обязан своей любовью к книгам и тихому уединению. Когда-то, очень давно, у бабушки умер сын, это случилось во время сна, и с тех нор бабушку не покидал страх, что несчастье может повториться. Поэтому стоило бабушке увидеть, что я заснул, как она тотчас будила меня. «Сон так похож на смерть», – оправдывалась она. Кажется, я да сих пор вижу, как она стоит надо мной, виновато улыбаясь, и лоб у нее покрыт бусинками пота. Мои родители были ничем не примечательные добродушные создания, что называется, тише воды, ниже травы. Образ их сер и смутен в моей памяти, и чем больше я размышляю о них, тем сильнее удивляюсь, как порой бывают далеки друг от друга люди, несмотря на кровное родство. Ведь я ничего общего не имел с ними.