А дело все было в том, что я нарисовал не квадрат восемь на восемь, а параллелепипед восемь на восемь на бесконечность. И, казалось бы, всего-то шестьдесят четыре клетки – однообразная, пресная, предсказуемая жизнь. Но сколько слоев имеет каждая клетка, сколько разных оттенков может приобрести событие.
– Как в это играть, – спросил меня рыжеволосый мальчик в перепачканных джинсах.
– Просто прыгай по клеткам в любую сторону и фантазируй, что с тобой происходит. Вон, видишь, клетка с машиной. Ты прыгаешь на нее и представляешь себе – ты уже взрослый, заработал денег на работе, покупаешь себе машину и едешь на ней…
…автомобиль ему подарил дядя, которого он очень сильно не любил, и он погнал машину за город, чтобы утопить ее в озере… он взял машину у друга и повез свою подружку, с которой они планировали скоро пожениться, на дачу; они погибли мгновенно; в результате встречного столкновения машина превратилась в груду искореженного металла… в Баку каждая вторая машина имеет шашечки такси – это признак огромной безработицы в городе; как и тысячи остальных, необразованных, не имеющих статуса, пена, несомая волнами жизни, он сел в свою старую «Волгу» и поехал к вокзалу в надежде что-нибудь заработать… первый раз он сел за руль в одиннадцать лет, в двадцать три работал автоинструктором, в двадцать восемь был уже профессиональным гонщиком…
– Интересно, дядя, – сказал рыжеволосый мальчик и смело пошел прыгать по клеткам своей будущей жизни.
…Детям понравилась моя игра, они прыгали по квадрату снова и снова, а я поражался, до чего же безграничны комбинации в этой игре. Я продолжал наблюдать за разворачивающимися судьбами, и слезы щекотно потекли по щекам. Худенькая бледная девочка, игравшая с остальными, как будто почувствовала это, прервалась и подбежала ко мне.
– Почему вы плачете? – спросила она. – Что-то плохое случилось?
– Не знаю… наверное, нет. Просто что-то из детства вспомнилось и… мне грустно стало, что вы играете, а я не могу поиграть с вами.
– Почему не можете. Вставайте и играйте. Мы же не запрещаем.
– Дело в том, девочка, что я нарисовал эту игру, – сказал я, показывая ей мелок. – И поэтому я не могу в нее играть.
– Ну и что, дядя? А я нарисовала эту игру и все равно играю вместе с вами, – и продолжала водить мелком по воздуху, глядя куда-то вдаль.
Я оглянулся и не поверил своим глазам: панельный семнадцатиэтажный дом исчезал, этаж за этажом, потом исчез соседний дом и еще два вдалеке. Я посмотрел на девочку, она водила мелком по воздуху… На месте домов раскинулся вдруг парк, потом небо над парком стало исчезать, посередине голубизны образовался зияющий чернотой провал. Абсолютное ничто. Пугающее.
– Убери это, – закричал я и схватил девочку за руку.
– Хорошо, дядя, только не переживайте так, – спокойно ответила девочка и еще раз взмахнула мелком.
Там, где только что был черный провал, теперь красовалось огромное, белое с синим, кучевое облако. Долго я и маленькая девочка молча смотрели друг другу в глаза. Я не верил своему счастью – неужели наконец произошло; неужели сбылась моя мечта, и я охвачу в один миг всю сложнейшую мысль этого существа. После долгого лихорадочного обдумывания, что мне следует спросить, я заговорил, присев на корточки и взяв в руки мелок:
– Если ты рисуешь это, скажи, почему продавцы жареного на улицах покупают испорченное мясо ради экономии, почему в шумных ночных подвалах так тесно и душно, и музыка такая громкая, что уже нет музыки, а те, кто просто ищет свою вторую половинку, вынуждены дергаться в потной духоте и поглощать разбавленное водой пиво? Почему – стоит лишь стать крысой – и получишь себе жирные бока, и никого не будешь бояться? Почему в метро нищему в новеньких кроссовках, который заходит в вагон, расталкивая пассажиров, и крутит уродливой культей, требуя денег, – почему ему дают и дают столько, что, закончив жатву, он пересчитывает небрежно бумажки, а мелочь выбрасывает на асфальт; а старушке, лишившейся в одночасье дочери и зятя и стремящейся прокормить семилетнюю внучку, старушке, скромно вставшей в углу перехода и не смеющей глаз поднять на проходящих людей – только прыщавый сутулый подросток плюнет в кружку, подбодряемый своими приятелями-шакалами? Почему сломанная гербера легко находит мужское внимание, которое раскорячивает ее на заднем сиденье комфортного автомобиля, а белая ромашка на обочине покрывается пылью из-под колес и мучается мыслями о собственной никчемности? Почему разведчик, не раз пробиравшийся по ту сторону и видевший… видевший… почему он так прозрачен и неуловим стал по возвращении, что никто не услышит его рассказов, да еще наступит на ногу, проходя мимо и прожжет сигаретой чистейшую рубашку с протертым до дырок воротником? Почему по городу колесит вишневый фургон, и торговец оружием не успевает вытаскивать из футляров свой подлый товар – так много желающих стрельнуть себе в подбородок и превратиться в ходячих трупов с судорожной гримасой улыбки на лице, в тряпичных кукол? Почему живая душа так часто превращается в механический придаток танца, а танец уже почти никогда не служит удовольствию души? Почему свет и стерильная прозрачность окон обжигают, а тягучая слюна из пасти безъязыкой твари дарит спокойствие… тому пустому месту, что заменило собой слабовольного человека? Зачем рисовать эту гадость? Или кто-то мешает тебе, толкает под локоть? Или приходит ночью, пока ты спишь, стирает одни линии и добавляет другие, создавая страшилищ? Может быть, это легион бизнесменов в белых галстуках тебе досаждает? Или неожиданный собачий лай заставляет вздрогнуть, и мел крошится об асфальт, оставляя некрасивые пятна? Скажи, в чем дело? Может быть, я смогу справиться, и твои рисунки станут чище?
Говоря, я не отрывал взгляда от лица девочки. Она смотрела на меня доверчиво, с интересом, удивленно моргала время от времени.
Я говорил, присев на корточки и делал наброски мелом на асфальте. Они были необходимы, как жесты при общении в шумной компании. Так легче было донести свою мысль. Я был уверен: мои наброски точно помогут девочке понять, как можно избавиться от искажений на картинках.
Под конец монолога меня уже лихорадило. Я чувствовал, что щеки мои горят.
Я ожидал чего угодно, только не того, что произошло: когда я замолчал, девочка перевела взгляд на мои рисунки и попятилась, вскрикнув испуганно. Я посмотрел на асфальт и не поверил своим глазам.
На виселице болтался полный человек в костюме со сплошной белой полоской посередине груди. Полоска эта была нарисована так усердно, что состояла из кусочков отколовшегося мела. Но этим не кончался рисунок: позади висельника раскинулся целый лес колов с насаженными на них собаками и людьми, вперемежку. Был здесь и пень с топором, рядом с которым лежала гора человеческих голов… Как же так?! Ведь я рисовал, стремясь помочь девочке. Объяснял ей, как избавиться от безобразия. Я же знал точный ответ! И вот, мой ответ оказался еще большим безобразием!
Долго я в тупом отчаянии смотрел на получившийся рисунок, из оцепенения меня вывел спокойный голос девочки:
– Не беспокойтесь так! Дядя бизнесмен вас мучает, вы думаете много о нем. Вы думаете, он такой же, как я. Не думайте! Он просто белая фигурка на асфальте. Он мешает только вам, а мне не мешает – у меня еще есть место, где рисовать. Столько улиц! Можно все тротуары изрисовать. А если кончится место, сотру бизнесмена первым.
– Если не он, то значит, собака! Я так и думал! – в бешенстве закричал я; попадись в этот момент под руку любая дворняжка, я разорвал бы ее на части.
– Не бойтесь вы собачек. Они погавкают и перестанут. Да и не слышно их здесь, у меня: они же плоские совсем. Не злитесь так. Никто не мешает мне. Просто у меня пока не всегда хорошо получается рисовать. Иногда бяка всякая выходит, но я учусь, рисую лучше и лучше! – похвалилась она. – Вот и у вас бяка получилась. Так всегда вначале. Уйди, бяка, – показала она кулачком, глядя на мой страшный рисунок. Виселица на моих глазах превратилась в коренастый кривой дуб, эшафот и корзина с отрубленными головами – в кузницу на берегу спокойной реки, фигуры собак и людей исчезли с колов, и колы эти выстроились в низенький заборчик вокруг заросшего цветами палисадника.