– Прости, пожалуйста! Прости, ради Бога! – шептала она мне в ухо, сразу же и промокшее от ее слез. – Надо же быть такой дуре, послать тебя… вся извелась… Прости, пожалуйста! Господи, уже все передумала! Да пропади она пропадом, эта корова!
Грохотнула сенная дверь, вскрик раздался, и теперь на мне висел еще и Павлик. Он не мог говорить! Он рыдал. Яшатался под тяжестью их необъяснимой и незаслуженной любви ко мне. Я обнимал и целовал их по очереди и без… Павлик оторвался от меня, кинулся к корове, закричал:
– А ну, пошла в стайку, гадина! Пошла, говорю!
И лишь когда он снова вцепился в мой локоть, я осознал, что целую Ксению… в губы… целую, как… О Боже! И она! Попытался отстраниться и почувствовал сопротивление. Ее грудь…
Павлик дергал меня за локоть.
– Дядя Адамчик, мама тут по поляне бегала, из тозовки стреляла, только тозовка тихо стреляет, в лесу не услышишь. А корову ты где нашел, гадину?..
Пока Ксения суетилась с ужином, я сидел за столом, упираясь взглядом в солонку, и пытался осознать, что именно произошло минутами раньше. Смущенной Ксения не казалась. На нее взглянуть, так ничего и не произошло. Вся сияет, светится радостью! Отчего, спрашивается? Оттого, что за столом в ее доме вместо мужа сидит чужой, посторонний человек, о котором она ничего не знает, кроме дурацкого выдуманного имени?
Когда ел, не давился только по причине голода. Ксения сидела напротив за столом и, подперев подбородок руками, неотрывно смотрела на меня. Так иногда смотрела на меня мама, но мама при этом могла думать о своем, а если обо мне, то, помню, всегда уверен был в таких случаях, что прикидывает она мою судьбу или отца вспоминает, на которого я был похож более, чем на нее. Но о чем может думать Ксения? Взгляд ее чист, беспорочен, но я откликнуться на него не могу, не смею, в моем опыте нет такой заготовки. Если подниму глаза и уставлюсь, произойдет что-то чудовищное… «Ну и пусть», – говорю себе и поднимаю глаза и впериваюсь… А в ответ только чудесная улыбка. И это улыбка любящей жены. Не любовницы и не влюбленной женщины – жены. Откуда-то мне известно такое. Дикость ситуации парализует, мне бы тоже просто улыбнуться в ответ, сказать что-нибудь бесхитростное и доброе, но смотрю и смотрю и жду, когда она сама поймет неправильность всего и словом или жестом отшвырнет меня на должную дистанцию, чтоб отлететь мне, больно удариться каким-нибудь уязвимым местом, застонать и… образумиться…
Но поскольку ничего такого не случилось, я бросил ложку и кусок хлеба, буркнул: «Спасибо!» – и с шумом выбежал на крыльцо. Она за мной. У крыльца мы опять друг против друга. Свет лампы из кухонного окна освещал ее лицо… Кажется, я наконец застонал.
– Невкусно? – спросила Ксения с обидой в голосе, я же воспринял это, как издевку, не сознательную, конечно, потому и не схватил ее за плечи и не тряхнул, да и не смел… Спросил глухо и жестко:
– Что происходит?
– Не знаю, – ответила она, не опуская глаз.
– Я пойду…
– Подожди, я возьму фонарик…
Ее не было минут пять, хотя помню, фонарик лежал на кухонном столе. Появившись на крыльце, с минуту стояла, медленно спустилась.
– Я провожу тебя, мне скоро на площадку идти, фонарь понадобится…
Механическая светилка жужжала и спасала от разговора. Шли, не касаясь друг друга. У моего крыльца она не остановилась, первой вошла, зажгла лампу, села на стул около печки. Я остался в дверях и смотрел на нее.
– Как ты пришел, с того дня и не знаю, что происходит…
Это прозвучало так серьезно, так по-взрослому, что я будто впервые увидел перед собой зрелую женщину, а не девочку-жену, какой она виделась мне все время. Ситуация приобретала знакомые очертания, сама собой упрощалась, и я почувствовал себя много уверенней.
– Мне уйти?
– Ты слышал, как кричит кулик? Так и закричу, если уйдешь.
– А вместе?
– Тогда точно умру… Про сына не говорю… Я же Антона до слез люблю, так люблю, что по ночам плачу, когда спит… Плакала…
– Ты понимаешь, что он во всем лучше меня?
Встала, подошла. Волосы ее пахли травами…
– Этого я, кажется, не понимаю.
Я сказал себе: «Все!» Я три раза так сказал себе, и последний раз чуть ли не вслух. Все! То есть, сколько же можно! Я что, «каменный гость»?! Или монах?! Или враг себе?! Передо мной женщина «с единственным лицом во вселенной», и, может, вся моя жизнь ничего не стоит без этого лица, и я сам себе не нужен без него, и мне больше ничего не нужно, пусть завтра подохну, пусть завтра вообще не наступит, а жизнь моя – вот она, это мгновение, когда ее лицо рядом, а вся она – лишь часть меня самого, требующая немедленного воссоединения! Мне больно, мне физически больно от невоссоединенности! Все!
Я схватил ее, как свое по праву, и не ошибся! Она была моя, и она ВСЯ сказала мне об этом! Был бред и неистовство. Я обцеловывал ее лицо, как голодный заглатывает пищу! Я чувствовал себя великим животным, могучим чудовищем, обретшим крылья для воспарения, но не взлетал, а проваливался в прекрасную бездну и трепетал от восторга падения! Я становился тем, чем был задуман Богом, – великим, мировым Инстинктом, единственной правдой Мира! Да чего там! Какой Мир?! Мир – это я, и ничего больше!..
Вырвалась она внезапно. Как потерявший опору, я стоял и качался, задыхаясь. Кажется, пытался протянуть руки, и с руками действительно что-то происходило, они шевелились сами по себе, и губы дрожали, но главное – я не мог рассмотреть ее лица, она собой загораживала лампу, и вообще перед глазами горячий колыхающийся туман.
– Что? – с трудом прохрипел я наконец,
Она всхлипнула, такая маленькая, хрупкая, но уже отдельная от меня, уже не моя…
– На площадку… скоро сеанс… мне надо…
Я ничего не понял из того, что она сказала. Каждое ею произнесенное слово было из какого-то варварского, дикого диалекта, который я тоже, кажется, знал когда-то, но не мог заставить себя вспомнить… Разве на этом языке мы общались с ней мгновение назад? Разве не свершилось наше взаимное преображение?! Я не хочу назад… Вот! Она тоже сопротивляется! Странный звук издало ее горло, если в звук продлился, был бы похож на рыдание, но он раздался и замер, словно она им захлебнулась… Я должен был сделать шаг или два, но лишь попытался, меня откачнуло назад, спиной на дверь, откройся она, и я бы упал… Вдруг она застонала. Громко, громко. Оглушила меня. Я снова прохрипел: «Что?»
– Пусти, пожалуйста! – прорыдала она.
– На площадку? – спросил я и удивился нелепости вопроса. – Ты вернешься?
Она как-то присела, стала совсем маленькой, совсем девочкой, голосом больно раненной птицы крикнула: «Нет!» – и кинулась на меня, оттолкнула, распахнула дверь и исчезла.
Я сполз на пол, откинулся головой на косяк и приготовился умереть, ведь ничего другого не оставалось, я просто должен был погаснуть, как язычок пламени в ламповом стекле, что заметался, заколебался, закоптил, на глазах утрачивая яркость.
Я смотрел на мечущийся язычок пламени, и казалось, что сам иду на угасание с опережением, я хотел именно так, чтоб свет еще был, когда уйду, я не хотел уходить в темноте, с кем-то или с чем-то мне нужно было попрощаться, прошептать банальное, но неподменное: прости и прощай! Распахнутая Ксенией дверь захлопнулась сама, язычок пламени отчаянно метнулся, выдал струю копоти, присел к фитилю и затем уверенно превратился в светящееся сердечко. Замер. Все принуждалось к продолжению…
«Ну и что?» – спросил я себя спокойно и без особой строгости. Сорвался? Дал слабину? Только головой покачать, чего чуть-чуть не натворил! Но не натворил же! А всего лишь именно дал слабину. И это не смертельно, слава Богу! Утром обсмею себя изысканно, как умею, заштукатурим трещину, женщина она чуткая, поймет, пожалеет и простит, тем более, что все случилось не без ее подачи, этот последний пунктик выделим курсивом…